Андрей Лазарчук - Мы, урусхаи
Вот – исхудали мамуки и в росточке сильно опали, и не сброя на них теперь, а санная упряжь. Розвальные сани; хорошо. Погрузились; хоп-хоп-хоп! – и похлюпали по липкой серой снежной каше. Не хлопья, лепёхи валились с неба. Два десятка вёрст, два часа по Закатному тракту – а потом вдруг, не доезжая земляного вала, спешно насыпанного встречь приближающемуся неприятелю (ох, не надеялся молодой царь Урон, доброй ему охоты, удержать врага на Окоёмных горах да Чёрных воротах), Мураш руку поднял, сотню свою остановил, с Манилкой пошептался – и повёл мамуков налево, в другую сторону от Дархана, горного замка, построенного в старину гонорскими людьми, дабы подчинить себе слабое тогда Черноземье, – повёл сначала сквозь мёртвый яблоневый сад, а потом вверх по ручейной промоине – туда, где синевато белели складчато-натянутые склоны Нечаев, ближних отрогов Окоёмных гор. Четыре дня пути предстояло по лощинам и падям – это ежели повезёт и всё состроится так, как хотелось.
4.
Дошли до края.
Снова солнышко-ра блеснуло им на закате, дало полюбоваться собой и тихо стаяло за острыми пиками итильских гор Аминарнен, что по-итильски значит Королевские Горы, за которыми расстилался уже и сам великий Он-Двин, Срединная Река, делящая мир на Восход и Закат.
Засветло распрягли и отпустили мамуков, сами найдут и дорогу обратную, и еду свою – кусты под снегом. Спуститься с гор можно было только пешмя, распираясь палками, а то и на верёвках – и спуститься надо было сейчас, сразу, до глухой тьмы.
Разобрали поклажу. Манилка вёл, пробивая собой глубокую колею, Мураш и четверо с ним, самые сильные, замыкали. Спускаясь, потели; шатались, осклизывались, падали – мокрые и горячие. Кто-то к середине спуска уж и вставать не хотел – тех били. Долго провозились с верёвочным спуском, но там и сам Манилка другим манером не прошёл бы – высок был обрыв. И спустились почти до конца, и даже ночь не помешала б делу, да только вот в самом конце молодой пешка-урус Котейка сплоховал: то ли палка такая непрочная попалась, то ли что – а сорвался он вдруг и молча, никто и не понял ничего, головой вперёд по проторе шагов десять пронёсся, зацепил троих – и прямо в комель кривой сосны пришёл. Ну, собрались. Котейка не дышал, голова сбилась набок, глаза изумлённо видели что-то совсем иное. А с зацепленным им десятским Лепом худо оказалось: правая нога повыше щиколоток хрустела и быстро надувалась, и что тут скажешь: отходил своё Леп надолго, как бы и не навсегда.
Мураш – и прочие рядом – посмотрел вверх. Склон нависал, как стена, пропадая в чёрном небе. Только что спустились оттуда, а уже не верилось.
Умные мамуки на полпути к дому…
Вдвоём нести по ровному – не дотащить живого: долго, замёрзнет. Значит, четверых отряжать. А наверх втащить – и шестерых мало.
Четверть сотни уйдёт, врага не повидав…
– Жалей меня, Мураш, – ясно сказал Леп. – Или давай, я себя сам пожалею…
Мураш молча сел рядом с ним, взял за руку. Твёрдая была рука…
– Да, – сказал он. – Прости, Леп.
– И ты меня прости… Моё жало только возьми. Потом себе оставь. Получится – жёнке вернёшь. Не получится – и то ладно.
– У тебя жива ещё?
– Жива… Крепкая жила, из горынычей.
– Помню её. А мои все…
– Знаю, Мураш. Передать им что?
– Скажешь, скоро свидимся. Пусть не скучают.
– Ладно…
Мураш принял жало Лепа, поворочал в ладони, привыкая. Рукоять была костяная, шершавая, ухватистая, клинок – трёхвершковый, трёхгранный, чуть изогнутый, с детский палец толщиной, на конце сплюснутый и отточенный, у основания загрублённый, чуть зернистый; древняя вещь.
– Ещё от прадедов, – подтвердил Леп. Он лёг поудобнее, повернул голову в сторону. – Да, чуть не забыл, – приподнялся. – Брательника моего встретишь, Миху, так передай: проклял его отец наш по-чёрному, пусть знает. Но сам не убивай.
– Постараюсь, – сказал Мураш.
Он приложил остриё жала к шее Лепа между напрягшимся щетинистым кадыком и углом челюсти – и мгновенным движением снизу вверх воткнул клинок на все три вершка, как будто и не зацепив ни косточки. Леп даже не вздрогнул, только потянулся смертно и тут же обмяк. Одна капелька крови выглянула из звёздчатой ранки…
– Доброй охоты, Леп, – сказал Мураш. Встал. Оглядел своих. – Радёк, Креп, Барма – прикопайте ребят и догоняйте нас. Лёжка будет под склоном.
Костры пусть не костры, а собойные очаки распалили, грелись. Густой ельник скрывал всё.
Выбиваешь под ёлкой яму, ежели надо – сверху ещё следаками да лапами прикрываешь. Уже тепло. Свечечку поставить – совсем тепло. А собойный очак – это кот ёлка такая с трубой насквозь, ещё и перегородкой пополам делённая, в трубе шишечки-палочки горячо горят, в котёлке юшка да каша булькают, – с ним вообще хоть помовню устраивай. А и устраивали иной раз, бывало – но не сегоночь. Половина сотни вон спит уже, силы все кончились, половина с голодухи уснуть не может, кашку ременную ждут. По три ремня вяленой конины выдал Сирый на брата, а что там тот ремень? – уж давно плесень одна. С крупой не лучше. Ну да оно ладно, разживёмся…
Закончил обег лёжки Мураш, в свою нору забрался. Манилка спал и посапывал, Барок сеч-ватаган оселком доводил, хотел, наверное, чтоб волос на лету вдоль сёк, а девки обе очак облегли с двух сторон да варево заговаривали. И то правда: пахло как-то иначе.
Знал давно Мураш, выучил назубок, как правёж: не хлебать с голодухи да с усталости враз, а – малыми глоточками, с расстановкой. Знал-то знал, а тут не смог перестоять: в два проглота свою долю смёл, пот вытер – и как потонул.
Не слышал ничего.
5.
…– А как же ты гельвский-то выучить сумела?
– Да так. Слово за слово. Он простой, гельвский. Это они с нашими речами мучаются. Даже средьземный – уж чего проще, правда? – и то знают еле-еле. Хотя опять же – зачем он им? Кому надо – те гельвский пусть учат…
– Я про другое, не про то. Тебе не… не противно было?
– Нет. Язык-то при чём? Мне и сейчас не противно было бы. А сами гельвы… они мне тогда нравились даже. Такие… необычные. Потом уже поняла, что сквозь людей смотрят. А поначалу думала – красиво, тонко, рьяно. Дура была. А потом вообще война началась. Мы ж еле выбрались тогда…
– А почему они нас за людей не считают?
– Наверное, им так проще. Ещё и войны не было, а уже пошло: уруки – чудовища, мясо сырое жрут, не моются, в шкурах ходят… ну и ещё чего хуже… На нас с сестрой специально глазеть приходили: когда же мы звериное нутро покажем?
– А почему «уруки»?
– А они почему-то всё время «с» и «к» путают. Я понимаю, когда «б» и «в», «п» и «ф» – можно не расслышать, неправильно записать, потом по записанному выучить… А почему вместо «с» вдруг «к» получается, они и сами сказать не могут. И вместо «урус» у них – то «уруц», то «урук», а то и вообще «орок»… И видят вокруг они чуднó. У гельва глаз ночной, пытошный – синего от голубого не отличает…