Наталья Рузанкина - Возвращение
— Вся ваша беда в том, что в вас нет милосердия, — сокрушенно замечаю я. — Ни крупицы, ни самой малой капли! Будь в вас эта самая капля, вы бы стали зрячей, вы бы многое увидели. Вы бы увидели, что жизнь Саши — сплошное страдание из-за болезни ее ребенка, и постарались бы быть с нею ласковее и снисходительней. Вы бы заметили, что Лера, при всей своей болтливости, при всём легкомыслии — очень добрый и обаятельный человек. Вы не держали бы лучшего редактора нашего города, переплавляющего в золотые крупицы то дерьмо, что несут ей лжеученые нашего института, Татьяну Ивановну Бессольцеву на нищенской ставке, сплетничая в кулуарах, что «на кошек старухе хватит». Один мудрец изрек: «Скажи мне, что ты видишь, и я скажу, кто ты». В людях вы видите только слабости, только недостатки, каждого человека вы воспринимаете как неизбежное зло. Ах, Лира Николаевна, Лира Николаевна, какой же вы злой и больной человек! Вы больны ненавистью к себе подобным, вы уже, не зная этого, слуга Пыльной Тени, Древнего Лжеца. Всю жизнь вы и ваш выживший из ума покровитель любили вызывать ужас у себе подобных. Когда перед вами распахнутся ворота Державы Древнего Лжеца, вы узнаете, что такое настоящий ужас… Прощайте, уважаемая.
Я покидаю кабинет и слышу за спиной странное горловое бульканье, переходящее в истерический вопль: «Я не позволю! Не позволю! Весь отдел!.. Монография Мясоедова на носу!.. Я…» Вопль приглушает затворенная дверь. На часах 16.30. Мимо меня пугливо, как мышь, проскальзывает Ирочка, вслед за ней, прихватив объемную рукопись, морщась от боли в отекших ногах, тяжело поднимается Татьяна Ивановна. Серые близорукие глаза сочувственно разглядывают меня:
— Как ты?
— Да ничего. Сказала всё, что думала, первый раз за три-то года! Будто камень с души…
— Тогда пошли ко мне, посидим. Я пирогов напекла, «вишнёвка» есть. Сегодня у меня день особенный. Память Серёжина…
Я киваю, на глаза наворачиваются слёзы. Сегодня день памяти ее сына, убитого десять лет назад. Мы покидаем безмолвную, безлюдную комнату, и цветы на Лерочкином столе, кажется, салютуют нам розовыми и желтыми вспышками, и яркая бабочка, вестница светлой осени, замирает, засыпая, под потолком.
* * *Кошачье царство Татьяны Ивановны мирно почивает на диванах и креслах. На столе — нехитрая снедь и бутылка с «вишневкой», на стенах — фотографии родных и ушедших.
— Вот так сны понемногу становятся явью, — заканчиваю я свой рассказ о видении Долины и Возлюбленного, о Пыльной тени, о попытке самоубийства Лерочки. — Что-то вмешалось в мою жизнь, что-то ведет по избранному пути. Одно я знаю: я скоро уйду, и каждый день приближает меня к моей Первой Любви, к моей Родине. А вы… Вы не считаете меня сумасшедшей?
— Нет, — тихо отзывается Татьяна Ивановна. — У каждого из нас в жизни была своя Долина, своя Первая Любовь, своя Родина, которую мы потеряли, или предали по глупости, или испугались ступить за ее порог. Мне было восемнадцать, лето было жарким и добрым, полным праздников и легких влюбленностей, а я бегала на пустырь провожать солнце. После дождя эта запредельная свежесть мира и лучезарные травы были особенно зримы и ослепительны. Розовое пламя ласково колыхало засыпающую землю, а я стояла по колено в мокрой полыни и не хотела возвращаться.
Обычно в таких прогулках меня сопровождал младший брат. Однажды, после праздника в парке, прошел, нет, скорее, проблистал такой вот минутный дождь. Он был как шелестящая молния, очистившая воздух над городом и зажёгшая свет…
«Пойдем, проводим наше солнце!» — крикнула я, и мы поспешили к пустырю.
Я остановилась по пояс в золоте, горевшем до горизонта, на котором, трепеща, тихо остывали облака, легкие птицы беспечно пересекали тот горизонт, щемяще-горько пахло остывающими травами. Темно-золотые и алые лучи летели, вспыхивая, к моим ногам от края уже неяркого, но ясного, не полуденного, но тихого и умиротворенного солнца. Пустырник закрывал свои пронзительно-голубые соцветия, но расцветала тишина, и я подумала, что никогда в мире не слышала такой тишины. Ее породило то розовое пламя, что рождалось на горизонте. Широко, разливисто и свободно оно выплеснулось за край неба и потекло по лугу, где стояла я, замерев от его прощальной красоты. Оно было древним и будто вновь рожденным, ликующим и печальным, но за прибоем его, как за прибоем запретного моря, угадывалась высочайшая, невиданная и неведомая Радость. Она коснулась меня лишь краем, и никогда мне не было так ослепительно, так страшно и блаженно, а в розовом пламенном прибое передо мной вдруг отворилась некая дверь, и невыразимая сила потянула меня за порог.
Я заплакала от счастья и боли, протягивая руки к неведомому и высшему, что было передо мной, что напоминало о Любви Первозданной и Мудрости, о Прошлом забытом и незабвенном, о том Прошлом, которое не прошло. Я почти шагнула в розовое пламя, за предвечный порог, но в это время крик из моего мира разрушил цветущую тишину; дверь будто дрогнула от ветра, древний и ликующий свет из-за нее вошел в глаза мои, я взглянула на что-то, что было ослепительнее солнца, и потеряла сознание. Последнее, что я помню — резкий рывок назад, стена розового прибоя, отходящая от меня, и щемяще-горький привкус полыни.
Очнулась я дома, с какой-то смутной и пронзительной памятью о неведомой и невиданной радости, что прихлынула и ушла, как дивное диво, а возле меня сидели брат и мама. Брат говорил потом, что никогда в жизни не переживал такого страха, что я скрылась за стеной розового огня, который шел прямо на меня. Брат вбежал вслед за мной в розовое пламя и схватил меня за руку, и на миг ему показалось, что он умирает — так жгуч и страшен был огонь, а потом великая и мгновенная боль утихла, и розовый огонь стал уходить, колыхаясь, будто море, и «так было красиво, вот только с тобой что-то случилось, ты упала и лежала как мертвая…» На его испуганные крики поспешили проходившие мимо, и меня принесли домой, предполагая, что у меня эпилепсия. Мать просидела у моей постели до утра, а я, стискивая ей пальцы, с блаженным и растерянным лицом твердила: «Ты не представляешь, не представляешь, как было страшно… и радостно. Крылато было. Я как будто вспомнила что-то».
Но я забыла, что я вспомнила, — и Татьяна Ивановна грустно кивает мне через подступающий сумрак.
Важные фикусы чуть колышутся в кадках, осенние сентябрьские сумерки обволакивают окна, серый кот, вкрадчиво урча, когтистым шарфом ложится на плечи, а я смотрю на фотографии, развешанные по стенам маленькой комнаты. Муж сгинул в дебрях Севера на заработках, единственный сын погиб в армии в 18 лет; ее теперешний, тихий и спокойный мир — кошки да фотографии давно ушедших. Память, строгая, страдающая память живет в этой комнате, но каким лучезарным тихим светом, какой добротой веет от лица Хозяйки! Будто и нет их, страшных часов черной тишины в этих стенах в то самое «после работы», будто и нет фотографии скуластого мальчишки в солдатской форме, со щенячьим бесстрашием взирающего на мир.