К. Медведевич - Ястреб халифа
— Нерегиль! Возьми лучше мою жизнь, она мне не нужна, — но пощади моего сына!
По рядам, в которых уже и так слышался ощутимый ропот, пошел гул. Расталкивая воинов, вперед вышел еще не старый, с едва наметившейся проседью высокий ашшарит в сине-зеленом полосатом кафтане. Швырнув к копытам коня Тарика джамбию, он высоко поднял руки:
— Во имя Всевышнего! Если тебе нужна чья-то кровь, пусть это будет моя кровь!
— Отец, нет! — это кричал юноша, палачи держали его за локти и не давали броситься вперед.
Тарик, не обращая внимания на выклики и нарастающий гул за своей спиной, придержал затоптавшегося на месте коня и невозмутимо осведомился:
— Кто позволил тебе покинуть строй, неразумная скотина?
Войско ахнуло.
— Будешь следующим.
Взлетел в воздух желто-алый шелк, грохнули барабаны.
Ханаттани поволокли к деревьям несчастного отца, и палач отпустил локоть приговоренного — юноше теперь приходилось ждать своей печальной очереди.
Увидев, кого палач оставил стоять на коленях на мокрой от росы траве, Аль-Архами охнул, закрыл лицо рукавом, — а потом вдруг с решительным лицом вновь шагнул к нерегилю. Загремели барабаны.
— Господин…
— Это опять ты? — в голосе нерегиля послышалась явная угроза.
— Я прошу тебя помиловать лучшего поэта аш-Шарийа.
И аль-Архами опустился на колени у копыт фыркающего и мотающего головой сиглави. Конь затоптался, когда поэт коснулся лбом травы и застыл в такой позе.
— Ты так мучаешься, мой друг, что я тут подумал: может, тебе будет легче разделить участь тех, кому ты так сострадаешь?
Тарик улыбнулся, да так, что многие попрощались с аль-Архами. В конце концов, думали многие, милосердие должно ограничиваться благоразумием. Только глупец может не видеть, что пришел час мщения самийа — сумеречник не выпустит трепыхающуюся между клыков добычу.
Однако поэт, не раз просивший за друзей и родичей перед троном халифа, не двинулся и не поднял головы. Барабаны грохнули. Аль-Архами не пошевелился. Тарик сморщился и посмотрел в сторону осужденных. Их осталось двое — юноши в одинаковых белых ихрамах. Палачи подошли к ним, подняли с колен и повели к деревьям.
Вдруг нерегиль снова улыбнулся и перевел взгляд на затянутую в простой коричневый хлопок спину аль-Архами:
— Лучший, говоришь?.. Ну пусть прочтет что-нибудь. Но смотри, поэт, — если ты соврал, я тебя добавлю к ним — для ровного счета.
За спиной самийа несколько тысяч человек замерли от ужаса. Аль-Архами, не изменившись в лице, распрямил спину и прижал ладони к груди в жесте благодарности.
— Правый, — сказал он каиду с платком.
Тот сделал знак палачу подвести осужденного. Юноша шел, высоко подняв непокрытую голову — платок ихрама с него уже сняли.
Палач поставил его на колени рядом с придворным поэтом. Молодой человек поднял глаза и выдержал взгляд самийа.
— Ты поэт?
— Всевышний рассудит, — пожал плечами юноша.
— Читай.
— Что тебе прочесть, господин? — спросил юноша так спокойно, словно стоял не между нерегилем и палачом, а среди друзей на площади.
— Тебе виднее, — издевательски усмехнулся самийа.
Юноша на мгновение задумался и сказал:
Тебя в разлуке я вижу ясно глазами сердца.
Будь вечным счастье твое, как слезы моей тоски!
Я не стерпел бы сетей любовных от прочих женщин,
Но мне отрадны, мне драгоценны твои силки.
Подруга сердца, я рад, я счастлив, когда мы вместе.
А здесь горюю, где друг от друга мы далеки.
Тебе пишу я глубокой ночью — пусть не узнает
Никто на свете, что муки сердца столь глубоки.
Скорблю о милой, как о далеком волшебном рае,
Любовью дышит любое слово любой строки.
К тебе умчался б, но ведь не может военачальник
Покинуть тайно, любимой ради, свои полки.
К тебе пришел бы, к тебе прильнул бы, как на рассвете
Роса приходит к прекрасной розе на лепестки.
Тарик долго молчал, и по лицу его ничего нельзя было прочесть. На поле перед падубовой рощей стало очень тихо, словно никого кроме самийа и поэта там и не было. Слышалось только, как глубоко в лесу угукает горлица. Потом самийа вдруг сказал:
— Мне… называли твое имя. Почитай еще.
— Что бы ты хотел услышать, господин?
И Тарик ответил:
— Я знаю, что ты недавно написал новые стихи, которых никто из людей еще не слышал. Прочти их.
Юноша удивленно глянул на самийа, однако овладел собой и ответил:
— Как скажешь, господин.
…Примчавшись на родину, всадник, ты сердцу от бренного тела
Привет передай непременно!
Я западу тело доверил, востоку оставил я сердце —
И все, что для сердца священно.
От близких отторгнутый роком, в разлуке очей не смыкая,
Терзаюсь я нощно и денно.
Господь разделил наши души. Но если захочет Всевышний,
Мы встречи дождемся смиренно.
Закончив чтение, юноша вдруг ахнул — он только что понял, как его стихи должны были отозваться в сердце Тарика. Стоявший рядом на коленях аль-Архами побледнел от ужаса. Меж тем нерегиль сидел в седле неподвижно, и по лицу его тенями бежали мысли, недоступные разуму смертных.
— Мой друг был прав, — наконец сказал он. — Ты выразил в четырех бейтах все, что я не смог сказать, исписывая свиток за свитком поэтическим мусором. Мой друг считает тебя лучшим поэтом среди ашшаритов, о Мунзир ибн Хакам из рода Курайш. Ты свободен. Освободите также и того человека, — Тарик кивнул в сторону последнего осужденного. — Я побежден.
И, сказав эти загадочные слова, самийа тронул коня. Но Мунзир ибн Хакам, которому уже развязали руки, взялся за повод серого жеребца Тарика и спросил:
— Господин, откуда тебе стало известно об этой поэме? Я не показывал ее никому, даже брату! — и юноша кивнул в сторону деревьев, куда уже дошло известие о помиловании. Его брата развязали и вели к коню.
— Мне сказал о ней один мой знакомый, с которым мне часто доводится играть в шахматы. Он нашел ее среди бумаг в твоем ларце для писем, — ответил Тарик.
— Но как этот твой знакомый проник в мой дом? — удивился поэт.
— Через окно, на котором ты поленился поставить печать, защищающую от джиннов пустыни, — усмехнулся самийа.
Юноша разинул рот от изумления, а Тарик добавил:
— Будешь проезжать через плоскогорье Мухсина — повернись к северу и позови Имруулькайса. Силат будут рады принять тебя в своем городе, о Мунзир ибн Хакам, — поэт милостью Божией.
-4-