Анатолий Нейтак - Уроки гнева
Вернее, до сих пор — ни разу.
— А до той бабки? Ты помнишь, что было раньше? Кто твои родители?
— Не знаю. — Девчушка отвечала так, что впору заподозрить обман. — Не помню.
— А как вообще называются такие, как ты, в твоём мире?
— Не знаю… люди с собаками кричали — орлэ, орлэ!
— Что это значит?
Лаэ ответила, подумав немного и показав жестом:
— Орлэ — тот, кто крутится.
— Меняется?
— Да. Это тоже. Вода течёт, орлэ течёт. Мало слов сказать.
Эхагес призадумался.
— У нас ни о чём таком даже не слышали. То есть говорить-то говорили, но чтобы кто-то превращался на самом деле… Иллюзии, видимость — это да… А как-то иначе ты меняешься?
— Иначе — как?
— Ну, например, чтобы зверь был другой. Больше или меньше. В собаку, скажем. Или чтобы шерсть была серая…
— Я не знаю, как. Я меняюсь — и всё.
— Ну, может, ещё научишься. Не огорчайся. Ты мне нравишься.
Лаэ… нет, не улыбнулась — она, похоже, просто не умела ни улыбаться, ни смеяться, ни плакать… осветилась. Радость не столько проступала на её лице, вообще-то довольно подвижном, сколько поднималась изнутри. Улыбка души.
— Ты мне нравишься, — повторила она. И принялась сбрасывать одёжку из шкур.
"Чистое небо, что я наделал?! Она же ещё ребёнок!
Вот именно. И если я сейчас её оттолкну…"
Эхагес прислушался к себе, глядя на Лаэ — и понял, что нисколько не хочет её отталкивать. Нисколько, ни на волос. Более того: уже не видит в ней ребёнка. Словно отвечая на его вопрос, может ли она меняться "по-другому", Лаэ на глазах становилась привлекательнее. Более зрелой. Женственной. Видимо, она действительно не знала, как это делает, но результат…
А потом момент для отказа был упущен, и Геса перестали волновать любые рассуждения. Он забыл о стыдливости, забыл о долге, забыл о возможных опасностях чужого мира вокруг.
Забыл обо всём, кроме любви.
И ничуть не жалел об этом.
Глава тринадцатая
Ночь — твой друг, если глаза видят даже в полном мраке, а кожа имеет цвет сажи. А если к тому же тебя зовут — Ночная…
Деревья скользят навстречу и мимо. Звуки тёмного времени дрожат вокруг, рисуя свои простые истории, звёзды сеют свет, кажущийся ярким. Ветер кружит около, как верный пёс. Иногда забегает вперёд, иногда ложится на плечи, а то вдруг принимается ласково вылизывать лицо, путаясь в волосах. Если движение вызывает какой-то шум, пусть даже столь лёгкий, как шорох шагов в траве, ветер ловит его и растирает в прах, в мутную тёплую пыль беззвучия. И сама Ночная поэтому была — как ветер. Тихий чёрный ветер со звёздными просверками в зрачках.
Только вот тишина эта была обманчива. Чтобы не отстать от Ночной, человеку пришлось бы бежать со всех ног.
Впереди встал ещё более чёрный, чем ночь, заросший лесом склон. Горы были близки — и в воздухе, в земле, в деревьях и даже небе кружилось что-то особое. Горы меняли мир своим молчанием. Похоже, но иначе меняет мир близость моря — вечным движением, солёным дыханием, иногда взмывающим до ярости шторма. Ночная читала знаки душой и шла на зов: новая жизнь в ней росла и требовала всё большего. Рождение есть таинство; рождение со всем, что сопутствует ему во времени, не должно свершаться где угодно. Место его обязано быть должным — и на языке людей не скажешь об этом точнее. Осколок былого, немногие сородичи Ночной остались позади. Она не могла позволить себе двигаться с ними.
Она торопилась.
На склоне сквозь ветви колет глаз искра света: прирученный огонь. Кто здесь живёт? Ночная не знала — но чувствовала нужду, притяжение, близость. Она повернула и полетела к огню.
Тягучее время ещё покачало её на ладонях и выпустило перед приземистым домом, что врос в траву у начала крутого подъёма. Стоя в тени, Ночная послушала его, смотрящего во тьму жёлтым глазом окна. Но не успела узнать много, когда одинокие шаги проскрипели к двери — и та распахнулась, доверчиво махнув ладонью плотно сбитых досок.
— Не стой у порога, — проворчал хозяин, слепо моргая. Он явно не видел никого во тьме, и так же явно не нуждался в зрении, чтобы поймать чужое присутствие. — Входи и пребудь в покое.
Ночная впервые слышала язык, на котором изъяснялся отшельник, но без труда читала смысл его речей. Повинуясь чутью, она шагнула вперёд.
— Вы звали, ваше величество.
Агиллари смотрел на вошедшего, и глаза нового короля Равнин понемногу сужались.
"Вот ты какой, Огис… Советник трона, почётный член Бархатной Коллегии, кто там ещё — глава корпуса Говорящих? Главный болтун, грамотей и законник.
А ведь я тебе не нравлюсь…
Впрочем, это взаимно".
Имея привычку к внутренней честности, столь редкой среди правителей, новый король попытался разобраться, почему Огис пришёлся ему не по вкусу. Вот, например, капитан Моэр: холодная прямота, ни следа подобострастия, верность с налётом безумия — причём верность идее и стране, а не ему, Агиллари, лично. Не особо приятное сочетание качеств — но Моэр раздражает куда меньше. Айкем? Слишком умный, слишком многознающий, откровенно эгоистичный и даже дерзкий… но вполне симпатичный. Ум предостерегает, а сердце не тревожится.
Зато этот, подобный древней черепахе…
— Знаете ли вы, зачем я вас вызвал? — не выдержал король.
— Нет, ваше величество.
Глаза Агиллари сузились ещё больше.
"Моэр говорит мне "ваше величество", потому что так велит долг. Король есть король, и не важно, все ли церемонии были соблюдены. Стражами правят не правила болтунов-законников, а факты или то, что они принимают за факты. Айкему наплевать на всё, он звал бы меня "владыкой девяти небес и семи морей", если бы это мне польстило или сыграло ему на руку.
А этот говорит "ваше величество", словно милостыню протягивает. Снисходит, делает то, что не вызывает радости. И о чём легко забыть.
Моэр и Айкем считаются со мной. Этот — нет.
Ну, ничего. Не хочет, заставим".
— Не знаешь? — протянул Агиллари. — Отрадно слышать. Объясни-ка, мастер Огис, в чём польза от тебя и всей твоей компании, именуемой учёными братьями? Даю минуту.
— Вы даёте мне минуту, ваше величество? — переспросил Огис, глядя как-то странно.
"Ах ты, старый хрыч!"
— Да. На объяснения. Или тебе даже соврать нечего?
Старый хрыч улыбнулся едва-едва, не трудясь хоть немного выпрямиться перед юнцом в короне. Чуть склонил голову.
— Врать надо тогда, когда враньё принесёт больше пользы, чем правда. — Сказал он. — Когда и враньё, и правда, и вообще любые слова бессмысленны, подобает молчать.