Мервин Пик - Горменгаст
— Кто там? — Голос сестры, донесшийся из-за двери, казался странно хриплым.
— Я, — ответил Титус.
— Чего тебе?
— Да ничего, — сказал Титус, — хочу прокатиться верхом.
— Погода дрянь, — сказала Фуксия. — До свидания.
— До свидания. — Титус на цыпочках двинулся дальше по коридору, как вдруг за спиной его послышался стрекот дверной ручки. Он обернулся и увидел не одну только Фуксию, сразу отступившую в спальню, но и нечто, стремительно летевшее по воздуху прямо ему в лицо. Защищаясь, Титус вскинул руку и, более по случайности, чем вследствие ловкости, поймал в ладонь большой, липкий ломоть булки.
Титус знал, что покидать Замок до завтрака ему не дозволено. А выход за Внешние Стены еще пуще усугубил бы проявленное непослушание. Как единственный оставшийся в живых наследник славного рода, он обязан был оберегать себя строже, нежели человек обычный. Обязан в точности сообщать, когда и куда он уходит, чтобы, если он вовремя не вернется, это сразу бы стало известным. Но нынешний день, как ни темен он был, оказался не в силах справиться с нараставшей неделями страстной потребностью — потребностью скакать и скакать, пока весь мир еще нежится в постелях, пить огромными глотками весенний воздух, покамест лошадь галопом мчит по лежащим за Внешними Стенами апрельским полям. И притворяться, на полном скаку, что он свободен.
Свободен!..
Какое значение имело это слово для Титуса, с трудом представлявшего, как можно перейти из одной части дома в другую без того, чтобы за тобой не следили, чтобы тебя не вели или не шли за тобой, никогда не знавшим уединения, ни с чем не сравнимого уединения, дарованного незначительным людям? Не быть носителем славного имени? Не иметь родословной? Быть существом нимало не интересным для тайных взоров взрослого мира? Расти, крадучись, как краснокожий: из детства в юность, из года в год, словно из заросли в заросль, словно от засады к засаде, взбираясь на деревья Юности и настороженно оглядываясь?
Из-за диких просторов, что окружали Горменгаст и тянулись, куда ни глянь, до горизонта, как будто замок был островом из тех, на кои высаживают бунтарей, островом, лежащим в пустынных водах, вдали от всех торговых путей — из-за этого ощущения шири, откуда было Титусу знать, что странное, ни на что не направленное недовольство, которое ныне время от времени посещало его, было тревогою существа, заключенного в клетку?
Другого мира он не знал. Здесь же вокруг него тлел сырой материал: реквизит и декорации любви. Любви страстной, бесполой и смутной, самонадеянной и опасной.
Будущее лежало перед ним бесконечностью ритуалов и педантства, но что-то билось в горле мальчика, и он восстал.
Стать шалопаем! Прогульщиком! Это почти то же, что стать Завоевателем — или Демоном.
Вот он и оседлал свою серую лошадку и поскакал в апрельскую ночь. И стоило ему проехать под одной из арок Внешней Стены и протрусить немного в сторону леса Горменгаст, как он заблудился, неожиданно и безнадежно. Тучи единым, казалось, махом отсекли весь свет, какой мог упасть с неба, и Титус очутился в гуще ветвей, хлеставших его в темноте. Потом лошадка забрела по колено в холодное топкое болото. Она дрожала под Титусом, пятясь в поисках более твердой опоры. Но солнце всходило, и Титусу удалось наконец понять, где он. Внезапно лучи пронизали мглу, и он увидел вдали — намного дальше, чем мог вообразить, — каменный посверк одного из западных отрогов Замка.
Солнечный свет разливался, покуда в небе не осталось ни облачка, и дрожь тревоги обратилась в трепет предвкушения — предвкушения приключений.
Титус знал, что его уже хватились. Завтрак, верно, закончился, но еще до завтрака в общей спальне мальчиков забили тревогу. Титус так и видел воздетые брови профессора, обнаружившего в классной пустую парту, слышал гомон и домыслы учеников. А следом он ощутил нечто волнующее намного сильнее теплого поцелуя солнца чуть ниже затылка — мгновенное струение холодного, пахнувшего тростником апрельского воздуха по лицу — нечто пугающее и безумно влекущее, некий пронзительный посвист, сжавший желудок и холодком окативший бедра. Как будто герольд приключения освистнул Титуса, заставив его развернуть лошадь, а между тем ласковое золотистое солнце пробормотало то же известие, только голосом более сонным.
На миг сознание собственной отдельности ото всех захлестнуло Титуса — такое огромное, что обратило всех прочих обитателей замка в марионеток его воображения. Он мог бы по возвращении сгрести их одной рукой и сбросить в замковый ров — если бы пожелал возвратиться. Он больше не будет им рабом! Кто он, чтобы выслушивать их приказы: иди учись, присутствуй при том, присутствуй при этом? Он не просто семьдесят седьмой граф Горменгаст, он — Титус Гроан, сам себе голова!
— Ну, хорошо же! — крикнул Титус, обращаясь к себе самому. — Я им покажу!
И ударив каблуками в бока лошади, он поскакал к Горе.
Однако холодное дуновение весеннего воздуха, скользнувшее по лицу Титуса оказалось не просто прелюдией его прогула. Оно, кроме того, предрекало новую перемену погоды, столь же скорую и нежданную, как восход солнца. Ибо, хоть облаков вверху не было, солнце заволоклось дымкой и уже не грело Титусу шею.
Он удалился мили на три от исходной точки своего бунтарского странствия и уже углубился в ореховые кущи, тянувшиеся к подножию Горы Горменгаст, когда наконец заметил, что воздух наполнился явственной мглой. И с этого мига вокруг него стала сгущаться белизна, казалось, всплывающая из самой земли, накапливающаяся везде, куда не повернись. Солнце обратилось в бледный диск, а там и вовсе исчезло.
Пути назад не было: Титус сознавал, что стоит ему повернуть лошадь, и он немедля заблудится. Он и так уж не видел впереди ничего, кроме мерцающего, понемногу тускнея, зарева — вверху, прямо перед собой. Это просвечивала сквозь густеющий туман вершина Горы Горменгаст.
Единственная его надежда состояла в том, чтобы, поднявшись повыше, выбраться из тумана, и потому, пустив лошадь рысью — опасной, поскольку видимость не превышала ярда-другого, он понесся (бледный свет наверху служил ему ориентиром) к предгорьям. Когда вновь засияло привольно солнце, и самые верхние клочья тумана свились в кольца внизу, Титус вполне осознал, что значит остаться одному. Такого одиночества он еще не испытывал. Безмолвие неподвижных высот и распростертый понизу мир фантастических испарений.
Далеко на западе плыл кровельный ландшафт грузного дома Титуса — плыл легко, будто каждый камень его был лепестком. Поперек одетых камнем челюстей огромной его головы тянулись, отражая зарю, сотни похожих на зубья окон. Они казались не столько стеклянными, сколько костяными, а то и такими же каменными, как сам облекавший их камень. С оцепенелостью этих окошек, холодными цепочками прорежающих камень, спорили акры плюща, растекшегося по крышам подобием темной воды и казавшегося неспокойным, влажно помигивающим миллионами сердцевидных вежд.
Вершина горы светилась над ним. Была ли на этих застылых склонах хоть одна живая душа, кроме прогулявшего школу мальчишки? Казалось, что сердце мира остановилось.
Трепетали листья плюща, то там, то здесь волновались по ветру флаги, но это движение не содержало ни цели, ни жизни — как плещущие по ветру длинные волосы трупа нисколько не отменяют смерти того, чью голову они украшают.
Ни одной головы не виднелось в верхних, заостренных окнах, разбросанных по челу замка. Встань кто-нибудь у одного из них, он увидел бы солнце, висящее на ширину ладони выше тумана.
От края до края земли раскинулся он, этот туман, подпирая пенной своею спиной грузную гору — плавучее бремя из грубых мергелей и сланцев. Пары тумана стекали по горным склонам. Он никнул к стенам замка — складка над мрачной складкой — великанской волной. Беззвучной, бездвижной, заклятой чем-то, превосходящим мощью луну, — волне этой недоставало сил, чтобы отхлынуть.
Ни дуновенья с горы. Ни вздоха со стороны спеленутого Замка, из глухого безмолвья тумана. Неужели ничто в нем не бьется? Ибо в подобной белой тиши отдалось бы эхом и самое тихое сердце, ухая сдвоенной барабанной нотой в далеких оврагах.
Солнце не оставляло пятен на меловом покрове. То было белое солнце, словно бы отразившее легший под ним туман — ломкое, точно стеклянный диск.
Но разве не неусыпна Природа и не вечно ли ставит она опыты над своими стихиями? Едва успел туман застыть, будто бы навсегда, тяжко вложить по длани холодного дыма в каждое ущелье, укутать периной равнины, прощупать холодными пальцами каждую кроличью нору, как посланный с севера студеный, стремительный ветер вновь дочиста вымел землю и стих, так же внезапно, как поднялся, словно его лишь для того, чтобы развеять туман, и прислали. И солнце вновь воротилось позолоченным шаром. Ветер сник, расточился туман, сгинули тучи, день стал тепл и юн, и склоны Горы Горменгаст обступили Титуса.