Танит Ли - Вазкор, сын Вазкора
— Не говори больше ничего, — сказал я, выходя на яркий красный свет.
— Я здесь.
Только в легенде мертвый отвечает на зов, и встретить его страшно, у него нет обычно головы или еще чего-нибудь. На живой земле никто не приходит; мольбы и увещевания — просто часть погребального песнопения. Хотя они лают, они не ждут кости.
Я мог десять раз повторить мои слова, а они все молчали. Их глаза ползли по мне, как мухи. Потом какая-то женщина упала в обморок — хотя даже женщины много пьют перед бдением по мертвым, и я думаю, ее доконало пиво, а не призрак. Тут Сил изменил свой мотив. Прыгнув вверх, как будто его подштанники наполнились воздухом, он вихрем налетел на меня, колотя руками и кудахча:
— Прочь, Немертвый, прочь, прочь! Назад, в Область Теней!
Я не был уверен, действительно ли он верит сам себе, столкнувшись с фантомом, но это настолько противоречило его прежним напевам, что я прислонился к дереву и рассмеялся.
Силовы глаза завращались. Он схватил щепоть своего магического огненного порошка и бросил между нами. Он заклинал меня исчезнуть, а я упрямо не исчезал, просто стоял и смеялся над ним, пока у меня не заболели бока.
Вскоре он прекратил свои фокусы, потащился туда, где был Эттук, и махал оттуда руками в мою сторону.
Лицо Эттука представляло интересное зрелище, какое можно было только вообразить. Здоровый жизнерадостный цвет лица, с которым он скорбел о моей гибели, сменился испуганной серовато-синей бледностью. Он сразу понял, что я живой, его бич вернулся к нему. Он открыл распухшие губы, чтобы издать какое-нибудь изысканно идиотское изречение, но внезапно поднялся такой крик, что он был избавлен от хлопот.
Чула, моя первая жена, бросилась на меня. Она обхватила мою талию руками и вцепилась так, как будто тонула. Нож какого-то горожанина порвал рубашку на моем правом боку, и она впилась в меня в этом месте и сосала мою кожу, как будто могла насытиться. Я попытался оторвать ее, но она прицепилась, как пиявка.
— Не ешь меня, женщина, — сказал я. — Я смертный, не бойся. — Три маленьких медвежонка не бросились за ней. Они сбились вместе, все еще плача в тревоге при виде их призрака-отца, поднятого из ада. — Присмотри за своим выводком, — сказал я Чуле и, наконец, оттолкнул от себя.
Ее глаза блестели сквозь прорези шайрина, в них кружились боль, гнев, триумф и желание. Потом они скользнули мимо меня и остановились на очертаниях женщины и коня позади меня. Я сказал:
— Я привез тебе подарок из битвы. Рабыню из Эшкира.
Все забормотали, а Чула застыла, как столб.
Тем временем Эттук слегка пришел в себя; страсть моей жены дала ему передышку.
— Итак, мой сын сражался с горожанами.
— Да, мой вождь. Сражался и убил.
Знаком моего презрения к нему было то, что я не собирался унижать его перед подданными. Кроме того, достаточно мужчин знали, как он хвалил меня перед тем, как я отправился с весеннего собрания, поскольку такой разговор разносится на быстрых ногах.
Эттук глухо сказал какую-то фразу о том, как мне все рады и как я достоин сохранения жизни. Он спросил, где воины дагкта, они наверняка вернулись в крарл со мной? Он надеялся, что я хвастаюсь, и воины в конечном итоге пропали. Но ему не повезло, так как даже те, кто умер в рабской яме, были не из нашего крарла.
Меня интересовало, куда делись те пятеро, и я жалел, что не удержал их рядом с собой, но мне не было нужды беспокоиться. Они просто ждали с театральным интересом, равным моему, как раз такой суфлерской подсказки, какой явился вопрос Эттука. Сдерживаемая радость и гордость от своего возвращения ударили им в голову, так как все пятеро были так же молоды, как и я. Они галопом ворвались на траурную площадь, гикая и подстегивая мощный ход украденных лошадей, разметав женщин и костер, вызвав истошный крик младенцев. Воины скакали по кругу около минуты, островки разметанного костра бросали отсвет на их ухмылки, на руки, полные трофейных ножей, на попоны городских коней.
Понемногу шум и сумятица улеглись и приняли некое подобие порядка в свете восстановленного костра.
Я громко, чтобы все меня слышали, сказал:
— С этими солдатами и еще восемнадцатью я взял лагерь городских налетчиков. Мы зарезали их всех до единого и сохранили только одну пленницу, эту женщину, которая является частью моей добычи.
Пятеро всадников гикнули и приветствовали меня, сохраняя за мной положение героя; может, это было к счастью.
Я повернулся и подошел к Демиздор. Она казалась глухой и слепой, настолько она не обращала внимания на происходящее. Мне хотелось видеть ее лицо, чтобы узнать ее мысли.
— Слезай, — сказал я. — Здесь ты будешь ходить пешком, как все женщины. Я показал им, что ты принадлежишь мне, так что ты в безопасности. Она спешилась без единого слова. Видя, что Чулины глаза все еще приклеены к ней, как жуки к бревну, я сказал:
— Я отдаю тебя своим женам, Златовласая. Они, вероятно, отправят тебя в горшок с кашей и съедят.
Когда она встала рядом со мной, ее голова достала мне только до ключиц. Мне хотелось поднять ее и унести с собой, пробежав через огонь к какому-нибудь тайному месту. Но вместо этого я приказал ей идти позади меня. Она повиновалась, как любая рабыня, но потребность увидеть ее лицо была невыносимой, как зуд, когда нельзя почесаться.
Итак, я пошел к палатке моей матери, оставив остальных у костра и только приказав Чуле позаботиться о моих лошадях в сосняке и принести мне поесть.
Мне достало разумения не врываться буйно к Тафре, которая считала меня трупом; это я сделал правильно. На самом деле, я склонялся найти Котту, чтобы она принесла новости, но ее палатка, когда я подошел, была наполнена стонами и причитаниями какой-то больной женщины, которой она занималась, и она отказалась оставить ее ради меня. Так что мне надо было справляться самому.
Когда мы дошли до палатки моей матери, я привязал коня и оставил Демиздор подле нее, наказав ей не отходить, иначе воины могут посчитать ее прекрасной добычей. Мне начинала не нравиться ее покорность, и, кроме того, меня тревожила задача, стоявшая передо мной.
Я вошел в палатку очень тихо.
У постели горела жаровня, никакого другого света не было. Сначала я не нашел Тафру, потом увидел, где она сидела, в тени высокого эшкирского станка. На станке было полотно, черное с белым, полотно, в которое женщина племени заворачивает тело покойного, но она не ткала, полотно было только начато.
Она была неподвижна. Черные, как ночь, ее волосы и платье, и лицо, скрытое под шайрином. Но ее состояние было столь же очевидным, насколько спрятанным было ее лицо. Глаза ее были закрыты. Она не плакала, но казалась убитой и высохшей, как ветка, обгоревшая в огне. Ее громкий плач был внутри. Какова бы ни была моя победа, я сделал с ней это, и это не принесло мне счастья.