Наталья Рузанкина - Возвращение
— Хороши путеводные звезды… Но почему именно она?
— Она красива, — затуманенный взгляд тигриных глаз в дождевую морось. — Смерть любит и боготворит красоту. Вот и вы… Вы бы тоже могли. В вас скрыто некое чудо.
— В моих глазах — Долина, — тихо говорю я, не сводя взгляда с беспощадно прекрасного гибельного лица. — Долина, в которой жила я тысячи лет назад и в которой пребывала я в жизни, а не в смерти. Мой незабываемый рай, незатухающая рана. Тварь, подобная тебе, но в сотни, в тысячи раз ужаснее, проникла в ту мою Долину, и мой Возлюбленный внял ее словам и проклял нашу Родину. Теперь она спрятана в вечности, скрыта снегом и пеплом — так наказал нас Предвечный. Но я вспомнила ее и иду к ней, и мой Возлюбленный, постигнув весь ужас своего проклятия, тоже идет, и я верю, она узнает нас и зацветет навстречу нам. Давным-давно, на заре времен, я не послушала речей Пыльной Тени, не испугалась ее, неужели ты думаешь, что я испугаюсь тебя? Я знаю, кто ты. Мелкая земная вошь, пьющая любовь и жизнь всех, кого тебе довелось увлечь за собой, привязать к себе. Сколько женских душ за тобой? Сколько жизней сожрано твоей ненасытностью?
Тигриные искры во взоре пропадают, светлые, чудовищно пустые глаза, опаленные небывалой тоской и жадностью, устремлены мне в лицо.
— Подруга Вечного Странника? Наслышан, наслышан… Надо же, никогда бы не подумал. Так ты всё разведала обо мне? И как же ты узнала меня?
— По тому, что стало с ней, по ее словам, походке, взгляду. Ты отравил ее жизнь, ее душу, ты принес в ее светлый, ликующий мир заразу небытия. Что ты хочешь от нее?
— Чтобы она сама переступила порог.
— Самоубийство… И тогда ты до конца времен станешь господином и мучителем ее души… перешагнуть порог, говоришь? Сейчас ты навсегда перешагнешь порог ее судьбы, вернешься в темноту, что породила тебя, и никогда, слышишь, никогда более не появишься в ее жизни! Прочь!
Бирюзовым солнечным инеем стынет полуденная роса в заветном флаконе и, расплавляясь огненными каплями, летит в беспощадные глаза, и лепестки луговой гвоздики, кружась, осыпают плечи и руки Нечеловека, застывшего напротив.
Пустота-беспощадность глаз сменяется болью, стихийной, животной болью, Тварь кричит по-звериному, а руки и плечи ее — в голубоватом огне, от капель полуденной росы на лице — черные дымящиеся ожоги.
Всё меняется, всё растворяется вокруг — дождь, липы, крохотное кафе, музыка, остается только Тварь да больной, запредельный крик ее:
— Поздно! Поздно! Она моя, теперь уже поздно! Ступай в свою потерянную Долину, а она — моя! Она принадлежит мне!
Тварь исчезает, крича, и вместе с ней исчезает всё вокруг, всё летит в вечность разноцветным звездопадом, а я сижу, плача от потрясения, на холодном и мокром от дождя газоне неподалеку от Лерочкиного дома, и в руке моей — разбитый флакон с искрами волшебной росы да несколько маленьких, изломанных луговых гвоздик.
Дождливый моросящий день как-то незаметно переходит в вечер, пепельный, пасмурный, а я бреду к Лерочкиному подъезду со смутной, щемящей тревогой в сердце.
Синие сумерки лестничной площадки, полуоткрытая дверь, сиротливая полоска света из нее, запах сладковатых сигарет, запах беды, невыносимой боли и смерти. С предчувствием чего-то темного, непоправимого я вхожу в крохотную прихожую, резко включаю свет и замираю в бессилии. Господи, скажи мне, что за этой бежевой, пушистой пылью дорожек, тусклым глянцем попсовых календарных мальчиков со стен, молочно-бисерным макраме и болотными ветвями увядающего аспарагуса — скажи мне, что за всем этим нет смерти! Здесь слишком буднично и просто, и даже на разбросанных в беспорядке вещах — печать хрупкой, стрекозиной красоты хозяйки. Господи, скажи мне!
Тихо, будто от неведомого ветра, приоткрывается дверь в ванную, и запах смерти подступает с новой силой, громкое капельное звучание пробивается в комнату, прозрачно и звонко плачет музыка беды.
Как тяжелы, как невыносимо мучительны эти шаги к двери, будто с каждым из них проходит тысяча лет, шаги к темноте и пустоте, к мерзости и ужасу. Господи, только не это, всё отдам тебе, Господи, она же никому не сделала зла, она и не жила еще, вернее, жила, но не так, как Тебе угодно, она просто любила и хотела быть любимой, розовый эльф, глупая стрекоза, Господи, только не это!
Тихо, как причудливые водоросли, колышутся по алой водяной поверхности Лерочкины волосы. Лерочкина голова склонилась через край, глаза полуоткрыты, плечи, руки и всё тело — под лоснящейся кровавой жижей, минута — и с тяжелым полновесным всплеском вода устремляется на кафель пола.
Совершенно ниоткуда, назойливо и страшно, вдруг начинают звучать слова «Крематория»:
Маленькая девочка со взглядом волчицы,
Я тоже когда-то был самоубийцей,
Я тоже лежал в окровавленной ванне…
Третьей строки я не выдерживаю, я кричу навзрыд: «Что же ты сделала?! Что же ты сделала?!» — и срываю, закручивая, краны, и тащу, плача, из этой жадной, глянцево-алой жижи мокрое обмякшее тело, и смотрю на руки в слабо натекающих кровяных ветвях с истерзанными обломком лезвия запястьями (вена, артерия?). Господи, только не это!
* * *Голубой воздух, по-зимнему белые-белые ледяные стены, хрустящий, как наст, крахмал халатов, светящаяся табличка у входа: «Отделение интенсивной терапии».
Приземистый рыжеватый врач с округлым и мягким поволжским говорком втолковывает обстоятельно, размеренно, устало, как тысячи раз перед этим всем, кто потерял или вот-вот потеряет кого-то очень дорогого:
— …вовремя привезли. Нет, донорской крови пока не потребуется, у нас есть, да и кровь не редкая, вторая, резус положительный… Нет, определенно сейчас сказать ничего нельзя, состояние комы… Она ваша сестра? — с любопытством вдруг спрашивает он, заглядывая мне в лицо. Я глотаю черный, тяжелый ком.
— Подруга.
— Из-за чего? — уголки его рта вздрагивают, по ясному веснушчатому лицу проходит тень недоумения. — Вот это всё — из-за чего? Ведь красивая женщина, моделью с такими данными быть…
— Из-за любви. Или из-за того, что ей показалось любовью.
— Вот именно: показалось, — устало вздыхает он. — Идите-ка вы домой, милая, всё равно от вас сейчас мало толку. Сколько продлится кома — неизвестно. Да, и сообщите этому, из-за которого…
— Сообщу. Только он не придет. Видите ли, доктор, он — не человек.
Я оставляю за спиной недоуменно застывшего реаниматолога, зло толкаю обшарпанную больничную дверь и с пугающей пустотой на душе и в сердце выхожу под холодный утренний свет. Низкое пасмурное небо висит над городом и мокрые листья больничных каштанов утыкаются в него, а я с отвращением вспоминаю о наступлении нового будничного «рабочего» дня…