Карина Дёмина - Серые земли
Темно.
Окна тут маленькие, круглые, под самой крышей.
И луна в них не заглядывает. А фонарь в руке Себастьяновой еле — еле дышит, керосину в нем капля осталась.
— Яцек…
— Я тебя одного не оставлю.
Вот же холера… упертый…
— Не оставляй. Сходи за керосином. Должен быть где‑то там…
— А ты?
— А я тут постою.
— И не полезешь?
Дите дитём… такому и врать стыдно.
Немного.
— Что я, дурень, в темень этакую лезть?
Дурень. Как есть дурень, потому что темнота живая… она прячет… кого?
Кого‑то, кто пролил кровь.
…пусть это будет животное…
…кошка…
…или даже лошадь… лошадь, конечно, жаль, но… лошадь — все ж не человек… пусть это будет всего лишь животное…
Яцек сопел.
И значит, не отступит…
— Тут свечи есть, — сказал он, наконец. — У дверей лежат.
— Неси.
Принес. Толстые сальные, перевязанные черной ниткой, с острыми фитилями и оплавленными боками. Свечи хранились в холстине, которую Яцек держал во второй руке, явно не зная, что с ней сделать: выкинуть или погодить.
— Дай сюда, — Себастьян нить разрезал когтем. — Держи в руке. Да оставь ты палаш в покое, тоже мне, грозный воитель выискался…
…и не поможет палаш.
…если вдруг Лихо, то не поможет… напротив, только хуже будет.
— Оставь его здесь, — попросил Себастьян.
— Но…
— Или оставь, или убирайся!
Все ж таки сорвался, не со зла, единственно — от страха, и за него, молодого, не способного поверить, что и молодые умирают. Небось, кажется, вся жизнь впереди и ничего‑то плохого с ним, с Яцеком Вевельским произойти не может… и за Лихо, с которым плохое уже произошло, а Себастьян сие пропустил.
Решил, что будто бы прошлогодние игры закончились.
Яцек прислонил палаш к деннику.
А лошади‑то успокоились, не то устали бояться, не то почуяли людей. Груцают копытами по настилу, всхрапывают тревожно… и вздыхает кто‑то совсем рядом, да так, что волосы на затылке шевелятся.
— Яцек, — Себастьян переложил свечу в левую руку, — ежели ты мне этак в шею дышать будешь, то вскоре одним братом у тебя меньше станет.
— Почему?
— Потому что сердце у меня не железное… а нервы и подавно.
Узкий проход.
Темные двери с латунными табличками.
И отцовский Вулкан пытается просунуть морду сквозь прутья. В темноте глаза его влажно поблескивают, будто бы жеребец то ли плакал, то ли вот — вот заплачет…
…тяжеловоз Каштан бьет копытом по настилу. Мерно. Глухо.
И вновь звук искажается, мерещится, будто бы не Каштан это, но некто идет по Себастьяновому следу, переступает коваными ногами.
Догоняет.
Нервишки шалят.
Этак и сомлеть недолго, как оно нервической барышне подобает, а ведь говорил Евстафий Елисеевич, любимый начальник, что следует Себастьяну отпуск взять. И не только он…
А все работа — работа… как ее оставишь, когда кажется, что никто‑то другой с этою работой и не управится… тщеславие все, тщеславие… боком выходит.
Запах крови сделался резким, на него желудок Себастьянов отозвался ноющей болью, а рот слюной переполнился. Пришлось сплевывать.
Некрасиво‑то как…
— Чем это пахнет так? — поинтересовался Яцек и свечу поднял.
Бледное его лицо выглядело совсем уж детским, и пушок над верхней губой лишь подчеркивал эту самую детскость.
— Ничем, — Себастьян вытер рот рукавом. — Может, все‑таки уйдешь?
— Хватит. Ушел уже один раз.
Вот ты ж…
Дверь в предпоследний денник была распахнута. И Себастьян вдруг вспомнил, что некогда в этом самом деннике держали толстого мерина, ленивого и благодушного…
…давно это было…
…тот мерин, соловый, вечно пребывающий в какой‑то полудреме, давно уже помер, небось…
— Не ори, ладно, — сказал Себастьян, и Яцек обиженно ответил:
— Я и не собирался.
— Вот и ладно…
Не было мерина, но была толстая коротконогая лошадка вороной масти. Лежала на боку, на соломе некогда золотистой, а ныне — побуревшей.
— Лихо… — тихонько позвал Себастьян.
Разодранное горло.
И на боку глубокие раны, их не сразу получается разглядеть, черное на черном… но Себастьян смотреть умеет, а потому подмечает и кровь спекшуюся, и толстых мясных мух, которые над лужей вились.
И сгорбленную тень в дальнем углу.
— Лишек, это я… Бес…
Он переступает порог, и под ногою влажно чавкает… кровь?
Не только…
Стоит наклониться, поднести свечу, и огонь отражается в глянцевом зеркале кровяной лужи…
Яцека стошнило.
Себастьян отметил это походя, с сожалением — теперь станет думать… всякое.
— Лишек, ты давно тут сидишь?
Над кровью поднимался белый пушок паутины. Легкие волоконца ее оплели мертвую лошадь, затянули глаза ее, будто третье веко.
— Лишек, я за тобой пришел, искал… а мне сказали, что ты исчез куда‑то.
Тень вздрогнула.
— Н — не… н — не подходи…
— Как это не подойти? А обняться?
Он бы сбежал, если бы было куда бежать.
— Я ж за тобой пришел.
— Ар — р–рестовать? — глухой голос, и рычащие ноты перекатываются на Лихославовом языке. Вот только рычание это Себастьяна не пугает, молчание — оно куда как страшней.
А раз заговорил, то и думать способен.
— За что тебя арестовывать?
Хорошо, Яцек не лезет, сообразил держаться по ту сторону порога.
— Я… не помню, — тень покачнулась и поднялась. — Я ничего не помню…
— Случается. Перебрал?
— Н — нет…
— Принимал что?
— Нет! — резкий злой ответ, и тут же виноватое: — Извини… запах этот… мне от него дурно…
— Тогда выйдем.
Предложение это Лихославу не понравилось. Он стоял, покачиваясь, переваливаясь с ноги на ногу, не способный все ж решиться.
— Выйдем, выйдем, — Себастьян взял брата за руку.
Влажная.
И липкая… в крови… да он весь, с головы до ног в крови…
— Я… — лицо искаженное, а пальцы вцепились в серебряную ленту ошейника, не то пытаясь избавиться от этакого украшения, не то, напротив, боясь, что оно вдруг исчезнет. — Я здесь… и лошадь… я ее?
И сам себе ответил:
— Я… кто еще… лошадь… хорошо, что лошадь, правда?
— Замечательно, — Себастьян старался дышать ртом.
Запах дурманил.
Отуплял.
И надо выбираться, а там уже, вне конюшен, Себастьян подумает… обо всем хорошенько подумает. А подумать есть над чем.
— И плохо… я не должен был убивать… я не должен был оставаться среди людей… ошибка, которую…
— Которую кому‑то очень хочется исправить.
— Что?