Александр Чернобровкин - Были древних русичей
– Помню.
– Сделал?
Хозяин не ответил.
Старичок нетерпеливо задергался, затряс лысой головой и протянутыми руками, жалобно заскулил:
– Дай, дай, дай!..
– Уговор, – отрезал хозяин.
– У-угх! – раздраженно рыкнул старичок, торопливо сунул руку за отворот светло-коричневого старенького зипуна, порылся там и вытянул ее сжатой в кулак Поднеся сухонький кулак к лицу ката и резко разжав пальцы, показал на темно-коричневой ладони золотую монету, новенькую, блестящую и, казалось, еще теплую после чеканки.
Хозяин взял ее двумя толстыми почерневшими от железа и огня пальцами, попробовал на зуб. Сходив к иконке, достал из-за нее маленький серебряный сосудик, пузатый и с узким горлышком, вернулся к столу, кинул на него монету. Вытянув из горльппка пробку – потемневший от времени сучок – брызнул из сосудика на монету. Она зашипела, как раскаленное железо в воде, вспыхнула синеватым пламенем. Запахло серой. Когда пламя потухло, на столе вместо монеты лежала горсть обожженной, красноватой глины. Хозяин тряхнул сосудиком в сторону гостя.
Колдун шарахнулся от брызг, злобно рыкнул – и сразу заискивающе засмеялся.
– Пошутил, каюсь!
– Не люба святая водица?
– 06, не люба! – признался старичок – Спрятал бы ты ее, а?
– Вдруг ты еще раз пошутишь?.. Ну-ка, выкладывай.
Колдун достал вторую монету, не новую, с зазубриной на обрезе, кинул на стол. Она покатилась, перепрыгнула, звякнув, через металлический прут, ударилась о клещи и, покачавшись, легла на стол. Капля святой воды, упавшая в центр ее, не растеклась и заиграла разными цветами, как росинка под солнечными лучами. Хозяин, взяв монету, долго с любопытством рассматривал ее, покусывая западающие в рот кончики рыжеватых усов, а затем спрятал в мешочек, висевший на гайтане, рядом с позеленевшим медным крестиком.
– Помни, – сказал колдун, – пока будешь расплачиваться ею, будет возвращаться к тебе, а если подаришь…
– Не запамятую.
– Как же, как же! Хрз-хрз-хрз!.. Да, теперь заживешь на славу: вино, девки, – гуляй душа! – согласился старичок и протянул к нему сложенные лодочкой темно-коричневые ладони: – Давай!
Хозяин шагнул к лавке, замер, будто вспомнил что-то, и пригнув голову, как при входе в низкую дверь, пошел к стоявшему в углу под иконкой чугуну с крышкой, придавленной камнем. Скинув камень и крышку на пол, долго бултыхал рукой в чугуне, пока не нашел то, что нужно. Он оторвал от висевшей на гвозде, грязной тряпки лоскуток, завернул в него выловленное из чугуна, вытер покрытую розовой влагой руку, а потом отдал сверток колдуну.
Тот схватил жадно и сразу отступил задом шага на три от хозяина Осторожно, точно боялся сделать больно, развернул лоскуток на узкой ладони. Посередине лоскута, на розовом мокром пятне, лежало большоесердце, свежее, вырванное из груди совсем недавно.
– У-у, какое большое! – Колдун понюхал его, подергивая носом и шевеля алыми губами. – И дух от него не человечий. Ф-р-р!..
– Нечисть и воняет нечистью, – ответил хозяин, почесывая щеку.
– Теперь мне послужит! – радостно сказал старичок, завернул сердце в лоскут изавязал тугим узлом. – Славный будет холоп! Хрз-хрх-хрз!
Онопять подошел к нижней двери, посмотрел в глазок, на этот раз спокойно.
– Сожгут тело-то?
– Поутру, – ответил кат.
– Успею, – тихо вымолвил колдуни вернулся к столу. – Ну, прощай!
– До встречи, – мрачно произнес кат.
Старичок лукаво захихикал, собрался сказать что-то, но передумал. Схватив зубами узелок он закутался с головой в плащ присел. Из-под плаща донесся чистый звон, будто золотым молоточком ударили по золотой серьге – и старичок превратился в черного пса с узелком в зубами. Прошмыгнув мимо ката, взлетел по лестнице, царапнул лапой дверь, заставив приоткрыться на самую малость, и исчез за ней.
Хозяин поднялся по лестнице, закрыл дверь на засов и трижды перекрестил ее. Вернувшись к горну, накидал в него древесных углей из стоявшего рядом мешка и часто заработал мехами. Они жалобно скрипели и выдували воздух со звуком, похожим на лопотание Пламя загудело, заметалось по горнилу, ярко осветило помещение. Блики веселее забегали по инструментам, стенам, воде, покрывалу.
Хозяин подошел к столу, выбрал два прута, гладких с одного конца и шершавых, в окалине, с противоположного. Постучав шершавыми концами по столу, сбивая окалину, опустил их в кадку с водой, точно закаливал. Прутья нужны были, чтобы нанизать на них куски мяса, которые хозяин вынимал из чугуна, стоявшего в углу под иконкой. Упругие и скользкие куски линями выскальзывали из корявой руки, плюхались в рассол, разбрызгивая его. Тяжелые, тягучие капли стекали по стенам, по чугуну извне, застревая на крутом боку, словно раздумывали, не упасть ли прямо отсюда на пол, и, не решившись, ползли дальше между бугорками копоти. Рука с растопыренными толстыми пальцами ныряла в зев чугуна, по новой вылавливала кусок и медленно, боясь уронить, вытягивала из рассола, а другая рука подносила прут шершавым концом к темно-красному, казалось, только что вырезанному из тела, мясу, вдавливала в середину куска, образуя впадинку, которая мигом заполнялась бледно-розовой жидкостью, похожей на сукровицу. Прут с трудом протыкал мясо и, словно никак не мог остановиться, вонзался в него на всю длину, сначала до державшей прут руки, потом – до последнего нанизанного куска. С мяса долго еще падали розоватые тягучие соленые капли, как будто оно оплакивало само себя, и дорожка из этих слез протянулась от чугуна к горну, куда вернулся кат. Прутья были закреплены в горниле так, чтобы огонь не доставал до мяса, но оно все равно быстро потеряло влажный блеск и потемнело. Золотисто-красные языки жадно тянулись к нему, иногда добирались-таки и уволакивали за собой бледно-розовые слезинки, которые, упав на угли, сразу испарялись.
Кат сходил к лавке, достал из-под серого с рыжими подпалинами покрывала зеленый штоф с водкой и краюху черного хлеба, надкушенную с одного конца. Поставив напротив горнила мешок с углем, сел на него лицом к огню, отхлебнул из штофа, занюхал хлебом и замер, уставившись на пляшущие золотисто-красные языки. Казалось, он молился им, беззвучно произнося слова, в которых была и жалоба на то, что не успел родиться во времена огнепоклонников. Иногда, словно этого требовал ритуал обряда, поворачивал прутья, чтобы мясо поджаривалось ровно, снова выпивал маленький глоток водки и занюхивал хлебом.
Вынув оба прута из горнила, положил один мясом на клещи и ножи, а второй поднес ко рту, жадно вцепился зубами в верхний кусок, по-звериному дернул головой, срывая его, проглотил, почти не пережевывая, лишь фыркал, обдувая обожженное небо, и ронял на подбородок капли горячего жирного сока. Каждый кусок запивал водкой и заедал хлебом, который кусал мягко, будто деснами. Вскоре оба прута опустели и были брошены на стол у молотка, а штоф – в угол у чугуна, где посудина напоминала выглядывающую из-под большого черного камня зеленую лягушку. Хозяин потянулся, хрустнув костями, почесал волосатую грудь, засунув руку в разрез рубахи, достал из-за пазухи мешочек на гайтане, а из мешочка – золотую монету с зазубринкой на обрезе и, вытерев руку о штаны на бедре, положил монету на мозолистую широкую ладонь и долго смотрел на нее с тем благоговением, с каким недавно любовался пламенем. Потом монета была спрятана в мешочек, а мешочек – за пазуху, хозяин подошел к лавке и, не раздеваясь и не разуваясь, завалился на нее поверх покрывала. Через минуту он уже храпел. Храп напоминал треск костей, перемалываемых каменными жерновами.