Наталья Резанова - He is gone
Король ничем не выдал, будто не верит, что я не его сын. Впрочем, вру, был слчай, когда он сорвал злобу на послах, собственноручно вышвырнув их из саней в снег, чем снова заслужил восхищения простонародья.
А вот начет всего прочего… В тот год он много бывал в походах. Дома почти не бывал. Даже в самый день моего рождения он отсутствовал — дрался на поединке с братом норвежского короля (ох, как потом аукнулся стране тот победоносный поединок!) Но, заподозрив правду, он не завопил во всеуслышание, что стал рогоносцем, не убил жену и ребенка. Ведь он был королем не по праву рождения, а по праву брака. И, если б он избавился от жены, все прочие ярлы, претендующие на трон, взялись бы за оружие. Он не смог бы одновременно продолжать свои завоевания и подавлять мятежи. Поэтому король сохранил хорошую мину при плохой игре. Он даже настоял, чтоб меня назвали его именем — и примас совершил обряд крещения в соборе, под рев хора и гром органа.
Но все это было притворство. С самого начала старый король задумал избавиться от меня. Он хотел видеть своим наследником того, кого считал сыном без всяких сомнений. Пусть даже для этого не было никаких законных оснований.
Насколько я понимаю, почву для осуществления своего плана он начал готовить сразу после моего рождения. За границу был послан сын одного из близких королевских соратников — молодой человек не без способностей, а главное, безоговорочно преданный суверену. Звали его Хорас. Местом своего пребывания он избрал Виттенберг, университетский город. Почему именно Виттенберг? Почему не более старинные и почтенные университеты — в Болонье, Париже, Оксфорде, Саламанке (хотя о Саламанке я лично невысокого мнения)? Может быть, именно из-за своего провинциализма. А может, потому, что именно в те годы Виттенберг снискал печальную славу центра новой ереси, захлестнувшей Германию. Она увлекла и Хораса, к тому времени именовавшего себя на латинский лад Горацием. Он хорошо вписался в университетские круги, а помощью денег, присылаемых ему королем, вскоре вошел в попечительский совет университета, несмотря на свою молодость.
Когда меня вывели из-под опеки мамок и нянек, король категорически заявил, что в целях большей безопасности его сын должен жить и воспитываться за границей.
На самом деле меня должны были убить, а на моем месте возник бы королевский бастард, Хильдассон. И жить там, пока не перестанет быть заметна разница в возрасте — он был старше года на четыре или пять. Мне тогда было три года, и разница между нами была очевидна. Хильдассона забрали у матери и увезли под опеку Горация. Очередь был за мной. Но тут план старого короля дал сбой. Дело в том, что он поделился своей затеей с шутом. Решил порадовать старика — мол, внука вместо шутовского колпака ждет корона. А старик все рассказал моему отцу. Причина проста. Для дочери его, давно брошенной любовником, вся жизнь была в единственном чаде. Когда у Хильды забрали ребенка, она утопилась.
Шут поведал отцу все, поставив единственное условие. Имя, под которым я буду жить, будет напыщенным королевским именем его внука. Странно? Пожалуй, после гибели Хильды старик начал потихоньку трогаться умом. Вскорости он спился и умер.
Отец, при всей своей слабохарактерности, на сей раз действовал быстро и решительно. Те, кто увозил меня, были схвачены и убиты. Они стали первыми жертвами, которые отец принес ради меня, но не последними. А меня увезли в Италию, где я и вырос.
В четырнадцать лет я поступил в Болонский университет — сначала на факультет свободных искусств, потом перешел на медицинский. К тому времени, когда я усердно штудировал естественные науки, отец связался со мной и поведал правду о моем рождении. Он предупредил также, что возвращаться мне опасно — старый король прочно сидел на троне. Так что годы учения для меня растянулись надолго. Я не стал получать диплома, ибо не собирался практиковать — во всяком случае, практиковать в том смысле, в каком это обычно понимают. Отучившись в Болонье и Салерно, я отправился за новыми знаниями, благо средств, выделяемых отцом, хватало на путешествия. Я обучался в Испании, Англии, Польше… в университетах, но не только в них. Пожалуй, частные уроки дали мне больше, чем университетское образование. Я никогда не склонен был идеализировать студенческую жизнь. Мой кузен — да, ею восхищался. Но он воспитывался как принц, и в университете являлся вольнослушателем, а значит, не хлебал тех прелестей, которую выдают на долю тех, кто учится на общих основаниях. Жизнь студента не только жестока («прописка», которую устраивают новичкам, превосходит то, что измысливают в тюремных камерах и солдатских казармах), она груба и грязна. Церемония посвящения в студенты — а она включает публичное оплевывание, в прямом смысле слова — в Саламанке завершается словами: «А теперь корми вшей и подыхай от голода и чесотки — как мы!» И для большинства студентов это было правдой. Однако моего кузена не коснулось.
Он по-прежнему торчал в Виттенберге, под попечением Горация, не предпринимая попыток вернуться на родину. Возможно, эта жизнь пришлась ему по вкусу, потому что иной он не знал. Это можно понять. А вот почему старый король не возвращал его ко двору, я понять не мог. Все еще боялся? Но прошло столько лет, и ничто во взрослом мужчине не напоминало исчезнувшего мальчика. Или кузен все же вляпался в ересь, которую открыто исповедовал Гораций, и не одобряемую королем? Не знаю. Но я решил на него посмотреть.
Нет, я не стал втираться к нему в доверие, и вообще сводить с ним близкое знакомство. В Кракове я обзавелся рекомендательным письмом от моего тамошнего учителя, доктора Иоганна Сабелликуса, открывшим мне доступ в Виттенберг. И там я мог без помех наблюдать за кузеном. Он мне не понравился. В то время я еще не видел старого короля, но теперь могу сказать, что Хильдассон был вылитый родитель. Точно так же он преждевременно растолстел, точно так же страдал одышкой и повышенной потливостью. У меня это вызывало брезгливость. Может быть, потому что сам я всегда был легок на ногу и сухощав. И точно так же он был подвержен вспышкам дикой ярости, чего не могли убить годы корпения за книгами. Пока что выход этой ярости он давал в поединках, благо бои на шлегерах, тамошней разновидности рапир, у немецких буршей в чести. Каждое землячество будет опозорено, если в течение семестра его члены не проведут ни одного поединка. Однажды мне даже пришлось быть у кузена секудантом, и мы отметили его победу в ближайшей пивной. Однако вскоре пиво, протестантские богословы и драки буршей мне до смерти надоели, и я уехал.
Письмо отца застало меня в Париже. Там я уже не учился. Там я пробовал применить полученные знания на практике — и не без успеха. Но отец писал, что нам пора наконец свидеться. И я подчинился.