Лев Вершинин - У подножия вечности
Но не было кому того услышать.
Слово о великой напасти и княжьей казне
…Не зря гнали коней! По стойкому льду Козьки-реки путем хоть не ближайшим, зато верным, еще засветло выкатились к городу, одолев за неполную неделю немеряные морозные версты.
Над рекою, над крутым косогором, открылся взору по правую руку лежащий Козинец-городок – весь как есть: дымки курятся, уходя в небо, невеликие башни высятся над валом, а еще купол церковный тянет в высь крошечный, издали глядя, крест.
Придержав сивого, всмотрелся боярин Михайло, вслушался…
Все покойно кругом, никакой грозы. А и то: откуда грозе быть здесь, в дальнем Залесье, на самой укрáине?[1] Улыбнулся. И махнул ладонью в перстчатой рукавице:[2] пошли, мол! недалече уже до тепла…
В ответ боярской улыбке заухмылялись повозники, довольные окончанием постылой дороги. Кой-кто и в голос хохотнул, тужа вымазанные гусиным жиром – от мороза и ветра – пунцовые щеки. Даже кони, выдохшиеся вконец на последнем рывке, приободрились, пошли шибче, выворачивая на взвоз.
Сосчитав привычно сани, стронулся и боярин. Первым въехал в посад; красуясь, подбоченился в седле. Есть ведь чем гордиться: немалый отряд за спиною! Конной дружины полный десяток, да при санях стража, да и повозники не без рогатин – считай, более двух дюжин воев.[3] Сила!
А шепнуть кому, какова в розвальнях поклажа, так и вовсе в ноги падет. Не каждому и более древнего рода боярину таковой обозец возглавить за всю жизнь доведется…
Единым духом одолели пологий взвоз. Шарахнулась в стороны посадская ребятня, досужие бабы глянули из-за заборов – лишь глаза блестят под круто наверченными убрусами.[4]
Совсем уж невелик градец, – ухмыльнулся боярин, вспомнив стольный, – с Владимиром не сравнить; одно слово – выселок. Ишь, даже и тыном не обнесли посад: лепятся избы одна к одной, едва ль не впритык подбираются к рубленному на холме кремлику. А сама-то крепостица – ровно игрушка ребячья: башенка да башенка, да еще две поодаль, и стена, какую, крепко загадав, на коне перескочишь. Как ставили при мудром Ярославе дальней сторожкою, так ею и остался Козинец: стоит себе, не расстраиваясь. Хоть, правду сказать, и незачем! – мокша местная с мещерой давно крещены, уж и обрусели вовсе, кто свой, кто чужой – не различить; разве что глаза под бабьими платками по-мокшански раскосы. А булгары… так те сколько уже лет о набегах не мыслят…
Всполошенный поездом – нечастое диво! – загомонил посад: больше бабьими голосами, а и мужики распустили языки, потешаясь, и какой-то пострел даже снежком запустил…
От распахнутых ворот кремлика отделился, белый из белого, воротный страж, заступил въезд. Поглядел снизу вверх.
– Издалека ль?
С почтением спросил, видя: шуба богатая, боярская, кони под дружинкою добрые, сани ладные, повозники сытые – и вовсе шелковым голосом добавил обязательное:
– Здорово, люди добрые. Кто будете?
– Князь-Юрия повеленьем из самого Владимира! – веско уронил боярин. – Извести-ка, человече, воеводу, да не медля!
И уже тихо, вровень с шагом людским, проехали под бревенчатым сводом и далее – по улочке, вдоль клетей да хором лишь чуть краше изб посадских. У церквушки – легкой, в небеса устремленной, – не сговариваясь, закрестились, зашептали каждый свое, благодаря угодников за благополучное окончанье дороги.
Встали наконец сани. Попрыгали вои с коней, повыскакивали на снег повозники, заскакали чертями, отогревая ноги, огромные, неуклюжие в тулупах да кожанах, вздетых поверх платья-доспеха.
А с крыльца, через ступень, едва ль не бегом, встречь боярину – городовой воевода: над лысиной парок морозный, шуба нараспашку, руки раскинуты:
– Челом тебе, Михайло Якимыч! Тебя ль вижу?!
Чинно поклонившись, отмолвил боярин:
– И ты здравствуй, Борис Микулич!
Обнялись. Знали друг дружку с давних пор, не по разу встречались в стольном; норовились один другому и оба знали о том.
– Эй, Ондрюха! Дружину разведи! Да о конях не забудь! – рыкнул воевода, разжав наконец объятье.
От трапезы оторвали городового, не иначе: вкусно дыхнул старик щами, да медом, да дымом, да еще чем-то словно и подзабытым за седмицу снежной скачки.
Тут же и Ондрюха объявился: широкий, косматый, чрево с бочонок, не голос – рык медвежий из бороды. Повел бровью – дворня засуетилась вокруг саней.
Еще раз стиснув плечи боярские, посуровел воевода. Отступил на шажок, поклонился по-уставному.
– Ныне прошу в терем гостя дорогого. Чем богат, тем и рад. Не сумлевайся, Якимыч, Ондрюха дело знает, управится. Не впервой, чай…
– Извиняй, Борис Микулич! – боярин качнул головой, наклонился к поросшему седым волосом воеводьему уху. – Казну, вишь, привез немалую. На сохраненье…
– Коли так… – посопел воевода, прихмурился, соображая; кивнул. – Верно, дело допрежь досуга. Пойдем до клетей. Эй, Ондрюха!
И стронулись. Лишь тиун[5] замешкался, раздавая распоряженья отрокам: ты, мол, баню ставь! тебе – столы в горнице накрывать! а ты – в помочь ему! и шустро, шустро! а то знаю я вас, шелапутов, да и вы ж меня, Ондрея Саватеича, знаете небось! а ну… – И потопал вразвалку, спеша нагнать воеводу, бренча ключами на широком поясе.
…И уж в самую темень, под факельный рваный багрянец, носили да укладывали. Хоть и некому позариться, а все же оцепили вои обозец, переступали зябко с ноги на ногу, супя брови, положив ладони на рукояти мечей; повозники же и холопы воеводьи, довереннейшие из доверенных, разболокали тюки, ухватывали половчей и кряхтя тащили в клеть. Опорожненные, отъезжали сани; тут же подхватывали служки коней под уздцы, уводили на передых в конюшню; негромко порыкивал Ондрюха, косясь на воеводу; въедливо скрипел снег. А холопы несли и несли: рухлядь мягкую, добротно увязанную в кожи; тяжкие укладки, многократно обернутые в медвежьи шкуры; поставцы[6] тяжеленные – двум мужикам едва в силу! – замкнутые на тяжелые висячие запоры.
Угадав глухой перезвон, встрепенулся воевода: серебро что ль? Не доверил слуху, перекрестился. Быть того не может! С какой стати пошлет князь гривны в глухомань?..
Засопел, поглядывая вполглаза на столичного приятеля. И не утерпел-таки:
– Слышь, Якимыч, – унизив до шепота голос, притулился мало не вплотную.
– Не томи, скажи, что за напасть?
В пляшущем факельном отсверке почудилось городовому: перекосило короткой судорогой лицо давнего дружка.
– Не к ночи бы о том говорить, воевода, – ответил глухо. – Да и без чарки не высказать. А коли коротко… Ведаешь ли град такой, Рязань?