Антон Мякшин - Домой, во Тьму
Да, Паршивый… Подстерегал он торговые караваны в красных песках Утенгофа, где ветер лижет горячим языком пологие барханы, а барханы стонут сладкими, будто девичьими, голосами. Потрошил зажиточных рыбарей на южных берегах Серебряных озер, ставил засады на лесных тропах северо-запада. Много добра награбил. За девять лет изъязвил всю Империю схронами, как пьяный Висельник ножом – подругу-шлюху. Тогда и время смуты приспело… Уже и отряды городской стражи Мартина не страшили, уже и в города он входил не таясь, а открыто – в окружении преданных головорезов, готовых за косой взгляд проломить кому угодно башку или всадить под ребро кривой утенгофский кинжал… И – вот удивительно – Петер Ухорез давно уже сгнил в гохстской сточной канаве, а по сей день никто не звал Мартина иначе как Паршивый. Не в лицо, конечно. За глаза. Посмел бы кто-нибудь бросить эту кличку ему в лицо! «Пар… – открыл бы только рот смельчак, – …шивый…» – закончил бы он уже перед ликами небесных ангелов. Да и не нашлось бы такого отчаянного храбреца. Не столько головорезов его боялись, сколько самого Мартина. Погань, прилепившаяся к нему когда-то в Гохсте, все точила и точила его плоть: розовая шелуха потемнела и стянула кожу струпьями, струпья рассохлись в лохмотья и осыпались, обнажив черную, морщинистую и твердую, как древесная, корку. Только глаза светили из черных извилин стальными синими льдинками. Последние годы одевался Мартин в длинный монашеский балахон с глубоким капюшоном, который никогда не снимал. И это, наверное, было еще страшнее, чем если бы он выставлял напоказ свою уродливую харю. А все вместе: и беспощадная жестокость Мартина, и невиданная, почти невероятная удачливость в грабежах, налетах и убийствах, и жуткий облик, как это обычно и бывает, породили истории о том, что вовсе не человек Мартин Паршивый, не человек, а демон. Будто бы того Мартина, который впервые объявился в Гохсте, давно утопили в одном из Серебряных озер, или зарезали среди красных песков Утенгофа, или повесили на крепостной стене то ли Бейна, то ли Верпена, то ли Гохста. Говорили еще, что демон, таящийся под именем Мартина Паршивого, способен пожирать души убитых им несчастных, становясь сильнее от этого… Говорили… Да много чего говорили… И разговоров этих не становилось меньше. Особенно после того как Паршивый со всей своей кодлой присоединился к Пелипу, нечестивому бунтовщику, и стал одним из Братьев Красной Свободы.
Вел Мартин Паршивый к Пелипу в город Бейн три сотни человек; вел и не довел. У самого Бейна, на переправе через поганую речонку в сто шагов шириной, встретили его имперские аркебузиры. Народ у Мартина отчаянный, но аркебузиров было тысячи полторы. Рванулся назад Паршивый, хотел было уже отдать своим приказ: рассыпаться по лесам, но вспомнил: за час до того проходили монастырь Святого Великомученика Патрика. Решил наудачу до монастыря, чтобы там отсидеться… И не прогадал: как раз ворота были открыты– туда воз с рыбой въезжал, а по бокам монахи с дубовыми дубинами и пиками собирали дары от паствы. Втекли три сотни в монастырь, и закрылись ворота. Аркебузиры встали у стен.
Это было аккурат две недели спустя после того, как в жаркий июльский поддень вдруг налетела на солнце тьма и через небывалые дневные сумерки прочертила огненный путь хвостатая красная комета. Все, как попы обещали, случилось. Все это видели, вся Империя видела. И Янас тоже. Испугался, конечно, но страх скоро прошел. Очень уж быстро знамение закончилось. Мгновение – и небо уже чисто, солнышко выкатилось желтым колесом… И никакого огня, заливающего землю, никакой черной смерти. И никто от пылающей звезды не пострадал. Напротив: городской дурачок-нищий Карл Маришаль, по базарным дням на потеху толпе предававшийся рукоблудию близ конной статуи Императора, от потрясения неожиданно вошел в ум. Местный каноник его приодел, умыл, к причастию привел и взял в услужение. Звонарем стал Карл. Может быть, прав был папенька, повторяя слова нечестивого графа о том, что ничего страшного в пылающей звезде нет?..
…А монахов в монастыре Святого Патрика Мартин Паршивый тогда, конечно, перерезал. Но не всех. Приора аббатства отца Флаву, того самого, который в прошлом году, в сезон великой засухи, по старому обычаю жабу крестил, чтобы Господь ниспослал дождь, отца Флаву и еще с десяток черных вытолкали на стены, и сам Мартин, держа одной рукой нож у Флавиного горла, а другой, сжатой в кулак, потрясая, прокричал, что через пять минут вся оставшаяся черная братия будет болтаться на воротах на собственных кишках, если имперские псы не отступят.
Псы отступили. Но Мартин Паршивый вовсе не был дураком, и ворота открывать не велел. Там ведь, под Бейном, леса, леса вокруг… И правда, когда стемнело, с колокольни углядели огоньки костров меж деревьев. Засел Паршивый в монастыре. Через каждые полчаса гудел монастырский колокол так, что, наверное, и в Бейне было слышно. Но Пелип опоздал. А быть может, и вовсе не спешил, кто знает. Две тысячи имперских всадников прошли близехонько от Бейна, соединились с аркебузирами и подожгли монастырь с четырех сторон. Тогда и открыли ворота… Мартин Паршивый, схватив факел, прыгнул в пороховой погреб, где тюленями лежали черные монахи, связанные по рукам и ногам, а уцелевшую в резне сотню Красных судил его преосвященство епископ Симон. Через одного – в рудники к морю, а оставшихся – предать смерти, и тела для пущей назидательности развесить за ноги вдоль Верпенской Императорской дороги.
Сильно обиделся епископ за монахов, и потому многие повешенные оказались полуживы и мучились многие сутки. Городская стража из сострадания добивала их, так как большинство казненных были родом из Верпена. Янасу-кузнецу и куму его Иосу повезло – они умерли быстро.
А вот Мартина, говорят, видели после этого в рядах Красного Братства – и не раз видели. То ли удалось ему как-то уцелеть в дыму и пламени порохового погреба, то ли… верны были слухи о том, что вовсе не человек он и человеческим оружием его не убить.
Все это рассказывал Ганс по прозвищу Коротконогий, старшина городской стражи. Он все чаще заходил по вечерам к маменьке, потому что серебра в кошеле, оставленном Янасом-старшим, хватило ненадолго. Кузница полгода стыла, и, когда ветер врывался через незапертую дверь, казалось, что недвижные мехи чуть слышно вздыхают. Потом Ганс стал поговаривать о том, что служба – дело опасное и недоходное, тем более в такие времена, как нынче, а вот кузнечное ремесло…
Этого уж Янас-младший не смог вынести. Жалко было маменьку, но обида на нее все же оказалась сильнее: почему не выставила Коротконогого? Слова ему поперек не говорила, и даже совсем наоборот… Собрал Янас кое-какие пожитки и двинул по Императорской дороге к папенькиному брату Ремаклю в город Острихт. На полпути завернул его обратно отряд лакнийских рейтаров – в Острихте чума, ни туда, ни в близлежащие деревеньки хода нет. Для Янаса хода не было и обратно. Чума! Давно о ней не было слышно в Империи.