Урсула Ле Гуин - Порог (сборник)
После этого шериф еще долгое время заезжал к Биллу проверить, как он там. Примерно каждую неделю или две. "Привет, Билл. Ел что-нибудь?" Шериф был хороший человек. С ним вообще можно было ни о чем не разговаривать. Однажды после торжественного обеда в честь Дня пожарных старый Хале Чок, который тогда просидел между Биллом Уэйслером и шерифом Томом Джеймсом целых два часа, в итоге не выдержал и сказал: "Знаешь, Том, какая единственная беда с тобой и с Биллом? В вашей компании человек даже слово сказать не может, чтобы хоть умом своим похвастаться!"
Билл Уэйслер до сих пор не мог сдержать улыбку, вспоминая об этом. А правда, смешно это тогда прозвучало.
Старый Хале нарочно так сказал, ему и хотелось, чтобы это прозвучало смешно; и все-таки куда приятнее, когда над тобой добродушно посмеиваются из-за твоей чрезмерной молчаливости, а не из-за того, что тебя жалеют или презирают.
Вот потому-то он и чувствовал себя легко и свободно с такими людьми, как Том Джеймс или старый Хале, а также с некоторыми другими — с Конрадом в Портленде, например, или с миссис Хэмблтон из бакалейной лавки, или еще с той женщиной, что однажды приходила к нему в дом и спрашивала про глину. Они не воспринимали его молчаливость чересчур серьезно. И никаких неприятностей не искали. Смеясь с ним вместе, они проясняли смысл многих вещей. Конрад, бывший вожак местных хиппи и основной заказчик Билла, прибрал его к рукам еще в 1970-м и на пари вытащил из местных садоводческих лавчонок, куда он в течение двадцати лет сдавал свои изделия, едва сводя концы с концами. Благодаря Конраду керамика Билла Уэйслера стала продаваться в Портленде на открытых рынках и ярмарках, в дорогих магазинах и с лотков, выставленных на роскошных променадах, и в семидесятые-восьмидесятые годы ему пришлось работать по десять часов все семь дней в неделю, чтобы соответствовать обрушившемуся на него спросу; и вскоре в банке у него уже имелся совершенно немыслимый раньше счет: восемнадцать тысяч долларов. "Ну, старик, ты меня просто убиваешь! У меня от тебя голова кругом идет, — говорил Конрад. — Какой-то ты невсамделишный! Таких и не бывает вовсе!" И он всегда смеялся, когда Билл Уэйслер пытался что-нибудь ему возразить. А иногда просто ласково похлопывал его по руке или поглаживал по плечу и говорил: "Ох, старик, до чего же я тебя люблю!"
Вот Конрад всегда, с самого начала, имел для Билла Уэйслера и смысл, и значение. И лишь позже бывало порой, что Конрад становился "чересчур серьезным" и явно "искал скандала". Один раз такое случилось в прошлом месяце, когда они расставляли на полках изделия перед субботней ярмаркой. Конрад вдруг затеял разговор о политике и произнес нечто вроде речи; при этом он вел себя, как выступающие по телевизору, когда они вроде бы и к тебе обращаются, да только тебя не видят и не слышат. Конрад все продолжал распространяться о том, что страховые компании, рэкетиры и налоговая полиция обчищают людей как липку, а городом на самом деле правят совсем не те люди, какие нужно. "О'кей, Билл, посмотри, какие деньги вкладываются в строительство нового муниципального зала. Ты понимаешь, о чем я? А все разговоры о нефтепроводе так разговорами и остались!" Он говорил так сердито и так нудно и подробно, называл столько имен и денежных сумм, что Билл Уэйслер практически перестал его понимать, хотя знал, что должен был бы понимать его хорошо, но только ему почему-то все больше становилось не по себе, у него даже голова закружилась, и он кое-как распихивал горшки, блюда и кашпо по неструганым сосновым полкам кладовой.
Конрад служил для него связующим звеном со всем остальным миром — с компетентными, надежными заказчиками, с владельцами магазинов, с покупателями, с теми мужчинами, женщинами и детьми, которые швыряли на пляже летающие тарелки и устраивали там костры и пикники — в общем, с теми людьми, которые жили в этом мире легко, — и если бы он, Билл, потерял это связующее звено, то опять оказался бы сам по себе, не имея ни малейшей возможности выяснить, есть ли смысл в том, что думает он сам. Когда Конрад частенько (и совершенно не обидно!) восклицал: "Старик, да ты же просто сумасшедший!" — эти слова словно выпускали душу Билла на свободу, потому что Конрад никогда не смог бы сказать так, если бы действительно считал Уэйслера сумасшедшим.
Билл не мог проверить все свои мысли на миссис Хэмблтон так, как мог их проверить на Конраде; на самом деле он зачастую и поговорить-то с нею не мог как следует, не то что с Конрадом. И все же она действовала на него ободряюще, потому что он чувствовал, что он ей не безразличен, что его слова определенно имеют для нее смысл. В те дни ее ничто уже не тревожило, ей не из-за кого было волноваться; она и так прожила тяжелую жизнь, потеряла двоих сыновей, вырастила умственно отсталого внука и по-прежнему вполне успешно вела торговлю в своей бакалейной лавке. Она смотрела на Билла Уэйслера поверх кассы и спрашивала:
"Как жизнь-то, Билл?" или: "Ну как, Билл, много цветочных горшков продал?" — и смеялась, потому что ей с ним было легко.
А вот та женщина, что пришла тогда в его мастерскую, была совсем другой. Ее семья переехала сюда всего несколько лет назад, но сама она в Клэтсэнде не жила, пока ей не пришлось поселиться здесь, потому что ее мать заболела раком. Ее отец умер вскоре после переезда сюда. Билл Уэйслер знал об этом из разговоров в бакалейной лавке. Но эту молодую женщину он практически не знал и не сразу понял, кто она такая, когда она сама заявилась вдруг к нему в мастерскую. Она оставила машину на дороге, а сама подошла к дому и увидела, что он работает в мастерской — собственно, это был тот самый старый дровяной сарай, который он лишь чуточку расширил. Остановившись в дверях, она поздоровалась и назвала свое имя: "Здравствуйте, я такая-то…" — но он ее имени не запомнил — он тогда ужасно удивился, смутился и плохо понимал, что она ему говорит.
Она и сама вся порозовела от смущения — такого цвета бывают некоторые розы. И еще азалии. Он тогда как раз старался создать особый тон глазури для высоких цветочных ваз и после ее ухода умудрился почти точно повторить оттенок ее вспыхнувших щек — золотисто-розовый, снизу как бы подсвеченный более глубоким красноватым тоном румяного персика; на некоторых вазах он еще сделал по одному мазку кобальтом, совсем легкому и только с одной стороны. У этой женщины были мягкие округлые руки, и вся она была мягкая, теплая, округлая, прочно стоявшая на земле. Все это он успел заметить за то недолгое время, что она провела в его мастерской, как успевал моментально заметить, какое именно изделие в данный момент у него на гончарном круге и как оно выглядит — безо всяких слов, только чистое восприятие целостности формы, ее завершенности или незавершенности. Он подумал вдруг: вот эта женщина была такая, как надо! Но она, конечно же, что-то говорила ему, а за этим он никогда уследить не успевал. Вроде бы она спрашивала, как делать из глины всяких зверюшек.