Робин Хобб - Волшебный корабль
— Соркор… придется мне тебя попросить еще и до постели меня довести. Сам не смогу…
— Кэп!.. — только и сказал Соркор, вместив в одно-единственное слово всю бездну нерассуждающей собачьей преданности. Кеннит про себя решил, что поразмыслит об этом после. Когда отдохнет и почувствует себя лучше. «Вот ведь как. Попросил его о помощи — и тем самым еще крепче к себе привязал, заставил ждать моего одобрения…»
Кеннит решил, что все же правильно выбрал себе старпома. Будь на месте Соркора он сам, он бы нутром почуял открывшуюся возможность прибрать к рукам всю полноту власти — и не преминул бы ею воспользоваться. К счастью для Кеннита, Соркор явно соображал медленней его.
Соркор между тем неуклюже приблизился… и даже не подпер Кеннита, а просто поднял его на руки и понес укладывать в койку. Непривычное движение заново пробудило в ноге жестокую боль. Кеннит вцепился в плечо старпома, перед глазами все поплыло и закружилось… На некоторый миг все заслонил всплывший из глубины памяти образ отца. Черные баки, насквозь проспиртованное дыхание, вонь давно не мытого тела… Отец хохотал и кружился в пьяном танце, держа на руках маленького Кеннита. Воспоминание было окрашено восторгом и страхом…
Соркор бережно опустил его на койку:
— Я Этту пришлю, лады?
Кеннит слабо кивнул. Он хотел припомнить что-нибудь еще об отце, но детские воспоминания были слишком нечеткими. Они ускользали, не давая себя как следует рассмотреть. Вот неведомо откуда всплыло лицо матери — красивое, холеное, презрительное. «А он подает некоторые надежды, этот пострел. Может, и удастся из него воспитать… что-нибудь толковое…» Кеннит перекатил голову на подушке, стараясь вытряхнуть это из памяти… Дверь за старпомом затворилась.
— Ты не стоишь этих людей, — негромко произнес знакомый голосок. — Не могу взять в толк, за что они любят тебя? Честно тебе скажу: я только обрадуюсь твоему падению, когда однажды тебя выведут на чистую воду… вот только в тот день будет разбито много сердец, и это заранее огорчает меня. И что за странная случайность подарила тебе верность и преданность стольких людей?
Усталым движением Кеннит поднес к глазам руку с талисманом. На него зло смотрело крохотное личико, туго пристегнутое к тому месту, где стучал пульс. Кеннит фыркнул и коротко рассмеялся — возмущение талисмана его позабавило.
— Не случайность, а удача. Моя Госпожа Удача. И я стою своих людей — по праву удачливости моего имени и моей крови. — Тут он вновь рассмеялся, на сей раз над собой: — Преданность разбойника и блудницы… Вот уж сокровище.
— А нога-то у тебя гниет, — голос талисмана прозвучал зловеще. — Гниение распространяется по кости. Она будет вонять, истекать гноем и вытягивать из тебя жизнь. Потому что у тебя мужества не хватает взять и отсечь от своего тела зараженную часть. — И талисман скривился в ехидной улыбке: — Разгадал мое иносказание, Кеннит?
— Заткнулся бы ты, — тяжело проговорил капитан. Он чувствовал, что снова заливается потом. Это в новой-то рубашке… на постели, только что застланной свежими, чистыми простынями… Пропотел, как старый вонючий пропойца. — Хорошо, если я негодяй, то что можно сказать о тебе? Ведь ты — частица меня…
— В этом куске дерева когда-то билось великое сердце, — гордо объявил талисман. — Да, ты придал мне свои черты, и я говорю твоим голосом. Я связан с тобой… но дерево помнит. Я — не ты, Кеннит. И, клянусь, никогда тобой не стану!
— А тебя… никто… и не просит.
Говорить становилось все тяжелее, дыхания не хватало. Кеннит закрыл глаза — и канул в забытье.
Глава 30
Мятежи и союзы
Первую смерть своего раба она увидела вскоре после полудня… Шла погрузка; шла медленно, через пень-колоду. Восточный ветер развел короткую острую волну, а на горизонте начала расти стена облаков — верный признак шторма назавтра. Рабов вереницами перевозили на шлюпках к месту якорной стоянки «Проказницы» и заставляли влезать по штормовому трапу, спущенному с борта. Дело двигалось туго. Иные рабы были слишком замучены, другие боялись отвесной веревочной лестницы, третьи просто слишком неуклюже с непривычки перебирались с пляшущей шлюпки на трап и далее на качающееся судно… Но тот раб умер не из-за оплошности, а потому, что сам того захотел. Он добрался уже до середины трапа, двигаясь медленно и неловко из-за оков на ногах… А потом неожиданно расхохотался.
— На что мне длинная дорога? — крикнул он громко. — Выберу-ка я короткую!
Отпустил руки и шагнул вниз. Он камнем упал в воду, и увесистая цепь сразу потащила его вниз. Он уже не мог бы спастись — даже если бы в последний момент передумал.
Внизу, на дне, глубоко под килем Проказницы, тотчас зашевелился, расплетаясь, клубок морских змей… Она чувствовала, как они извивались и били хвостами, споря за кусок мяса… Морская вода, омывавшая ее корпус, на миг смешалась с человеческой кровью… Ужас, охвативший Проказницу, еще усилился, когда она поняла — люди на ее палубах даже не заподозрили, что произошло под водой.
— Там, внизу, змеи! — крикнула она им. Но ее предупреждениям вняли не больше, чем мольбам рабов, загоняемых в трюмы.
После самоубийства невольника рассерженный Торк велел связывать рабов вместе веревкой во время подъема по трапу. И не уставал мстительно напоминать им: мол, всякий, кто еще вздумает прыгать, будет отвечать перед своими товарищами по веренице. Больше не вздумал никто. С чем Торк, наверное, себя поздравлял…
В трюмах Проказницы дела обстояли еще плачевнее. Дыхание рабов было напоено страданием; несчастье невидимой тучей наполняло корабли изнутри. Невольников набивали в трюмы, как селедок в бочку, приковывали друг к дружке и к стенам — без помощи соседей никто не мог даже повернуться. Страх наполнял трюмы мраком, он был повсюду — в их моче, слезах и поту. Скоро Проказнице начало казаться, что человеческое горе пропитало ее насквозь.
А в канатном руднике, отвечая душевной дрожью на ее болезненные содрогания, распростерся Уинтроу. Да — он, покинувший ее, снова был на борту. Он лежал в темноте на полу, по-прежнему скованный по рукам и ногам, и на распухшем лице красовалась отметина — ее символ. Уинтроу не стонал и не плакал, но и не спал. Просто смотрел в темноту над головой… и ощущал. Ощущал вместе с Проказницей страдания рабов, все бездну их несчастья…
У нее не было сердца, которое могло бы ускорять и замедлять свое биение, — но Уинтроу так и трепетал, пронизываемый токами отчаяния невольников. Он в полной мере чувствовал всю тяготу их нынешнего состояния, причем каждого по отдельности — начиная с полудурка, не очень-то осознававшего перемену в своей жизни, и до пожилого скульптора, чьи ранние творения по-прежнему украшали личные покои сатрапа… В самых темных глубинах корабельного нутра, чуть ли не прямо в трюмной воде, помещались наименее ценные рабы — строптивые «расписные». Это был человеческий балласт. Сколько их доберется до Калсиды живыми — не интересовало никого. Много выручить за них все равно не надеялись… Был и сухой, более-менее удобный трюм, в былые времена видевший мотки шелка и бочонки изысканного вина. Здесь устроили мастеровых. Они представляли собой определенную ценность, и потому им бросили какой-никакой соломы, а цепи позволяли даже садиться и вставать — по очереди, конечно. Кайлу не удалось раздобыть столько мастеровых, как он предполагал. И потому основную часть его груза, размещенную в главном трюме, составляли простые работники, разорившиеся купцы, попавшие в беду путешественники, кузнецы, виноградари, кружевницы. Все они влезли в долги из-за болезни или из-за неправедного судейства — и вот теперь расплачивались за неуплату… самими собой.
В форпике, где помещалась команда, тоже особого веселья не было. Кое-кому из моряков с самого начала не по душе была затея капитана возить рабов. Другие не очень-то задумывались, помогая приделывать цепи, как если бы те были простой оснасткой для грузов… Последние два дня все расставили по местам. На борт начали поступать рабы — мужчины, женщины… некоторое количество подростков. Все — с татуировками. Одни несли свои цепи с видом многоопытных кандальников. Другие явно не могли взять в толк, откуда у них на руках и ногах взялись эти неудобные железяки. Но в корабельном трюме не доводилось путешествовать никому. Рабы, оставлявшие Джамелию, отправлялись в Калсиду. Назад не возвращался никто и никогда…
Теперь матросы осваивали непростую и кое для кого очень болезненную науку: не заглядывать в глаза, не смотреть в татуированные лица, не слышать голосов, которые молили, проклинали, грозили. Это были не люди, это был груз. Просто груз. Блеющие овцы, которых заталкивают в загоны, пока не наполнят их до отказа…
Каждый моряк по-своему усмирял свою совесть, каждый сам придумывал способы думать о татуированных не как о людях, а как о… каждый сам для себя изобретал подходящее слово.