Елизавета Манова - Один из многих на дорогах тьмы…
Кучка стражников тёрлась в Речных воротах. Пять монет — и они ни о чём не спросили.
Сквозь коленчатый проход, сквозь два ряда стен в паутину нищих улиц Приречья. Мало людей — и много пустых домов — видно улочки умерли вместе с рекою. И никто не торопится поглазеть, поспрашивать, почесать языки, как положено ланнеранцам. Нет, уходят с дороги, заползают в дома. Ланнеран болен, подумала вдруг Аэна. Это хуже войн и хуже чумы — то, что сделало Ланнеран молчаливым.
От Приречья свернули к Каону, в застарелую вонь караванного ряда; горец в сером плаще ждал их у нужных ворот. Это был большой постоялый двор — много спальных навесов, целое поле стойл, но лишь люди Вастаса и их дормы чуть заполнили пустоту. И опять она содрогнулась: хозяин не торговался. Молча принял, что дали, и ни о чём не спросил.
— Он не станет болтать, — при нем сказал Вастас Аэне, и хозяин ответил:
— Да, господин. Кто молчит — тот живёт.
Трех сильных воинов взял с собой Вастас, и они пошли, куда звал её сон — от Каона задворками Храма Ночи к Верхней улице, где она родилась. Она думала, что теперь Ланнеран покажется ей огромным, но он был так запущен, так обветшал… Что-то странное делалось в Ланнеране. Улицы были безлюдны, лавки закрыты, не курились дымки, не пахло едой. Только липкий, томительный запах страха…
А Верхняя улица умерла. Руины, руины, ещё руины. В ней не было места для новой боли, сердце не дрогнуло даже возле дома отца. Когда-то самый богатый, когда-то самый красивый… Бедный отец, подумала вдруг она, он был только слаб…
Трава проросла у портика Верхнего Храма. Здесь люди были, но мало — не то, что встарь. Когда-то здесь собирались мужи толковать о политике, о походах, о сделках. Здесь свергали правителей, здесь затевали войны, здесь бурлила весёлая душа Ланнерана. Неужели она уже умерла?
И сердце её вдруг сжала тоска: оказывается, Ланнеран мне всё-таки не безразличен. Я думала, что навек его ненавижу, но он в беде, и сердце плачет о нем…
Они укрылись среди колонн. Трава, осколки битого камня, и липкий, томительный запах страха. Томительный, тягостный дух несвободы.
Мой мальчик, зачем ты пришёл сюда?
И всей душой своей, всей силой своей любви она потянулась к нему: о, где ты? Сын мой, плоть от плоти моей, душа от моей души, последняя ниточка между мною и миром. О, отзовись, молила она, ответь, Торкас, мой мальчик, дай мне хоть каплю надежды!
Но тот, кто ей отозвался, был не Торкас.
И даже боли больше не было в ней — только жгучая, горькая пустота. И ещё ледяная спокойная ясность, потому что нечему больше болеть. Торкаса нет, и теперь я могу уйти, надо только отдать долги.
— Безымянный! — позвала она. — Я пришла, куда ты велел. Что я должна сделать?
— Может, уйдём? — сказал ей Вастас. — Становится людно.
Из боли своей она поглядела на мир и горестно усмехнулась убогому многолюдству. Маленькие кучки молчащих людей, но Вастас прав: их становится больше. Все больше испуганных, молчащих, отдельных людей. О, Ланнеран!
Это тоже мой долг, сказала она себе. Предки мои правили Ланнераном, и отец мой сгубил его…
И она шагнула вперёд. Вастас хотел её удержать, но она поглядела — и руки его упали. Он молча пошёл за ней на неширокую площадь.
Она не вышла на середину. Остановилась у постамента, с которого сшибли статую бога. Теперь он, разбитый, лежал на земле, уставившись в небо пустыми глазами. Мы встретились взглядом, и он улыбнулся. Давай! сказали разбитые губы, и я оказалась вдруг наверху, на узком высоком каменном пальце, над тишиной, над пятнами запрокинутых лиц.
Она сорвала с лица повязку, откинула с головы капюшон, и волосы, стриженные по-вдовьи, как туча взвихрились над бледным лицом.
— Ланнеранцы! — сказала она, и голос её был прохладен и звонок, как льдинка, упавшая с высоты. — Я Аэна, дочь Лодаса, — сказала она. — Жена Энраса, ставшего богом. Есть ли здесь кто-нибудь, кто может меня узнать?
— Ты не Аэна, — ответил угрюмый голос. — Она должна быть вдвое старше, чем ты.
— А, Эрат, — сказала она равнодушно. — Мёртвые не стареют. Я не живу с того дня, как умер Энрас.
Она была наверху и глядела на них — на их молчащие, ждущие, жадные лица, и это было уже когда-то: вот так же стояла она наверху над бледной волной запрокинутых лиц, над жадным, отчаянным ожиданием.
— Мне противно вас видеть, — сказала она, — и не хочется вас спасать. Трусы, вы заслужили смерть! Вы убили того, кто хотел вас спасти, и бог ушёл от вас в гневе. А знаете, почему вы все ещё живы? Я родила Энрасу сына. И пока мой мальчик жил на земле, бог хранил этот мир — ради него. Трусы! — сказала она с тоской, и хрупкий голос её разбился о площадь, как льдинка. — Чем вы стали, гордые ланнеранцы? Мой мальчик, — сказала она, — ему тоже пришлось сделаться богом! Он один против нечисти, которую вы развели, против мерзости, которой вы покорились. Если ему придётся уйти… Бог не станет вас защищать! — сказала она. — Выйдет из моря огонь и сожжёт ваш город. Вспыхнут ваши дома, обуглится ваша плоть. Дети, — сказала она, — бедные ваши дети! Как они будут кричать, сгорая в руках матерей! Нет, — сказала она, и голос её надломился. — Я не могу! Не ради вас — ради них! Бедные трусы, спасайте ваших детей! Возьмитесь же, наконец, за мечи, перебейте чёрную нечисть! Освободите себя и молитесь о снисхождении. Я тоже буду молить… буду!.. но сделайте же хоть что-то, хоть что-нибудь ради того, чтобы он мог вас простить!
Молчание — и одинокий голос:
— Чёрные!
И другой:
— Коричневые плащи!
И толпа шевельнулась, сливаясь в безмолвном движении: безоружные люди встали стеной, заслоняя её от мечей.
И она позвала в себе:
— Безымянный! Мой бог! Если хочешь — приди и спаси, мне надо тебя повидать.
И безрадостный твёрдый покой окружил её, потому что он уже шёл, он будет здесь…
Одинокая над толпой, без сомнения и без тревоги она глядела на смертельное полукольцо. Справа — чёрные, слева — коричневые плащи, впереди — тонкий слой из живой человеческой плоти. Если умрут эти люди — умрёт Ланнеран. Пусть приходит. Ради них — не ради меня.
Он пришёл. Он возник, он обрушился, он ворвался — и не стало чёрной стены. Чёрный ком, грозовая туча, где, как молния, блещет меч. И она увидела: болорцы не сдвинулись с места. Просто стоят и смотрят, как бог убивает чёрных. И она улыбнулась — в себе — безрадостно и обречённо: ещё один узел развязан, осталось совсем чуть-чуть…
Сильные руки сняли её с пьедестала. Он пробился ко мне, мой мальчик, мой бог. Мой! Не сын мой, не муж мой — но мой…
— Торкас! — воскликнул Вастас и сжал его руку. Взглянул в лицо — и тоскливо отвёл глаза. Правда ли, что в страшном взгляде бога мелькнула жалость?