Наталия Ипатова - Леди декабря
Лишь когда сумерки начали липнуть к земле, она позволила мне присесть на ее просторной кухне в безукоризненном провансальском стиле. Любой журнал выложил бы безумные бабки только за то, чтобы сфотографировать эти интерьеры: медную посуду, сияющую как солнце, шторы, скатерти и салфетки в мелкий блеклый цветочек, гнутую старомодную мебель темного дерева, плетенье из лозы.
То есть это я присел, а Латона неугасимым пламенем металась туда-сюда, укладывая здоровущую корзину. Из печи в нее отправился золотистый, еще пышущий жаром каравай, с ледника — горшочек масла, добрых полкруга овечьего сыра из сыроварни, фляга красного вина в плетенке, запечатанная крынка молока, немного ароматного меда, а уж молодой картошечки, вареной в мундире, с лопнувшей кожицей, пупырчатых огурчиков, щекастых помидорчиков, золотистых луковок и аметистовых чесночинок — от сердца! Добавила соли в чистой тряпочке, накрыла все вышитой салфеткой.
— Пойдешь вниз по улице, — распорядилась Латона, — к реке. Там перейдешь мост, и с другой стороны будет кузня. Передашь Ригелю, — она кивнула на корзину. — У него много работы, домой зайти некогда.
— Ригель — это муж?
Она кивнула, на бегу подвязывая волосы в узел.
— А дети есть? — осторожно поинтересовался я. Черт их знает, этих бессмертных, вдруг любимую мозоль отдавишь. Но она сделала руками широкий всеохватывающий жест.
— Да вот все они откуда, по-твоему, взялись? — и хлопнула себя по животу. — Неужто, ты думаешь, через имантов кордон ко мне кто-то из Внутренних пробьется? А ежели уж пробился, то останется, чтобы прожить жизнь в трудах? Сам-то небось не останешься? Не-ет, вначале нам с Ригелем пришлось постараться, а потом уж они сами… Вон они, — она кивнула в окно на тянущийся с полей люд, — мои дети, внуки, правнуки… А дальше я не считаю, чтобы не чувствовать себя очень уж старой.
Поставив корзину на плечо, я пробирался изгибистыми, бегущими под уклон улочками. Отдыхающие после страдного дня лениво оглядывались на меня. Сценки деревенского ухаживания через плетень одинаковы, должно быть, в сельских местностях всего мира. Меня сопровождала мирная размеренная тишина, окрашенная в разные оттенки синевы. Обессилевшие за день собаки валялись в пыли, положив головы на лапы, и провожали меня скорбными глазами. Роса была холодной, и никто не сказал мне вслед ни слова, только у самого моста кто-то съязвил в спину:
— Красная Шапочка!
Я напрягся, но обошлось без волков. Длинный изгибистый язык грунтовой дороги спускался к мосту и пересекал его, а на той стороне, как форпост при въезде в деревню, вросла в землю приземистая основательная кузня. Еще издали я услышал характерный звон металла о металл и с некоторой опаской заглянул в распахнутую дверь.
Распахнута она была, разумеется, недаром. В нее выходили ядовитые испарения, в том числе сернистые газы, высвобождающиеся при плавке железа и горении угля. Согласно Макнамаре бессмертный не может угореть и задохнуться, но… кто сказал, что сам процесс доставляет ему удовольствие? К тому же днем в дверь вливался дополнительный солнечный свет. Сейчас, правда, в нее уже ничего не вливалось, хоть глаз выколи. Внутри, в пламени горна виднелся четко обрисованный силуэт Повелителя Огня, Вулкана этой кузни, без устали, как механизм, вздымавшего и опускавшего молот. Он один был различим в круге красного огня, все остальное до завтрашнего утра потонуло в непроглядном мраке. Да сказать по правде, у меня не отыскалось достаточно желания знакомиться с объектом и обстановкой. Я и без того знал, что здесь грязно, душно и шумно.
— Вы — Ригель? — крикнул я.
Он мельком глянул в мою сторону и сделал знак, что не слышит. Пришлось его ждать. В левой руке у него были щипцы, которыми он удерживал поковку, в правой — молот. Я думал, он кует подкову, но оказалось — пятипалый кленовый лист, докрасна раскаленный и зашипевший, когда его сунули в бадью с колодезной водой.
— Вы — Ригель? — повторил я в тишине.
Он кивнул, не тратясь на слова.
— Латона ужин послала.
Он вновь кивнул, отвязал тесемки кожаного фартука, не спеша умылся в лохани, вытер ветошью лицо и руки, вышел ко мне и, сложившись втрое, опустился на порог, лицом к реке.
— Давай, — сказал он. — Присоединяйся.
И то, припаса здесь хватило бы на роту. Я никогда прежде не ел сидя на пороге, лицом к неторопливо проистекающей жизни, держа позади свое обустроенное бытие. Наши спины омывала волна уютного жара, от реки, напротив, веяло серебряной прохладой. Поднимался туман, и в ином месте, возможно, ужинать на улице было бы уже совсем не так приятно. Но — не здесь. Есть на пороге, макая картошку в соль, густо намазывая мед на хлеб поверх масла… В этом чудилось что-то толкиеновское. Я молчал и исподтишка разглядывал своего сотрапезника.
Он показался мне моложе Латоны, но меж богами это не имело смысла, да и вовсе ничего не значило. А вообще Сентябрь выглядел рослым молодцем, что называется — косая сажень, с гривой длинных иссиня-черных волос, разметавшихся по плечам и связанных шнурком надо лбом, придававшими ему сходство с индейцем. Грудь и плечи его лоснились от копоти, смешанной с потом. Лицо у него было продолговатое, красивое, с неподвижным взглядом темных глаз под тяжелыми веками. Такой обращенный внутрь взгляд встречается у тех, кто, занимаясь творческим трудом, остается наедине с собой даже в самой шумной и многолюдной компании. У него и в самом деле было много работы: ведь он ковал осенние листья, медные — кленам и осинам, золотые — березам, серебряные росы и яркие новые звезды на весь год вперед до следующего сентября. Да мало ли чего еще, кроме обычных сельских работ. Что там, он бы и гвоздь ковал, как стих. И мало ли о чем он там думал, сдвигая густые сросшиеся брови, но, впрочем, выражение лица у него оставалось самое умиротворенное. Лишь спустя некоторое время я смекнул, что корзина со снедью сыграла роль Ключа.
Мы молчали, курили. С огородов тянуло горьким дымом от сжигаемых растительных остатков. С начала моего приключения это была самая божественная минута. Самое волшебное время суток, самое волшебное время года. Мне, правда, вспомнилось, что до сих пор никто ни единым словом не обмолвился при мне об Октябре, и я совершенно не представлял себе, что меня там ожидает. Я мог бы попытаться выяснить у Ригеля, но… мне было, во-первых, лень. А во-вторых, неудобно. Он казался таким далеким от суеты. Гораздо дальше, чем Палома. Я бы даже сказал, он вообще был недостижим.
Так проходило время, мир умолкал и погружался в сон. Сентябрь ни о чем не спрашивал меня, а я — его. Я не испытывал никакого нетерпения до тех самых пор, пока он, крякнув, не поднялся и, поковырявшись в ящике с железом, не вытащил из него новенькую блестящую подкову.