Андрей Николаев - Черное Таро
Загремел замок, дверь распахнулась, впуская в протухшую атмосферу повозки свежий морозный воздух.
— Фу-у, черт! Дух такой, что помереть можно. Выходи, мать твою туды!
— Веди их во двор, расковать и по камерам.
Корсаков спрыгнул на снег, щурясь от белизны посмотрел вокруг.
— Этого в первую очередь, — офицер ткнул в него пальцем, солдат подтолкнул в спину.
Через распахнутые ворота Корсакова ввели во двор, огороженный от деревенской улицы частоколом. Кузнец привычно сбил кандалы. Корсаков выпрямился, ощущая забытую легкость в руках.
— Ну-ка, иди сюда, морда каторжная, — офицер поманил его пальцем.
Они отошли к частоколу.
— Прошу прощения, господин полковник, — глядя в сторону сказал офицер, — в присутствии нижних чинов вынужден обращаться к вам исключительно в таком тоне.
— Ничего, поручик, мне следует к этому привыкать.
— Я выделил вам отдельную комнату…
— Право, не следовало бы утруждаться.
— Полагаю, следовало, — не согласился офицер, — вас проводят. К сожалению, в вашем распоряжении только час — приказано на этапах не задерживаться.
— Благодарю вас, поручик.
— Не стоит благодарности. Это все, что я могу для вас сделать.
Поручик подозвал солдата, Корсаков заложил руки за спину. Конвойный провел его в стоящую отдельно от общего барака избу, распахнул дверь и, неожиданно подмигнув, указал направо.
— Вам сюда, ваше благородие.
Нашарив в полутьме сеней дверь, Корсаков толкнул ее. Внутри было жарко натоплено, пахло, как в обычной деревенской избе — кислой капустой, подмокшей шерстью. В свое время Корсаков квартировал в походах в крестьянских избах и этот запах напомнил ему былое. Однако сейчас он уловил совершенно неуместные здесь ароматы и нерешительно остановился. После яркого зимнего дня глаза не сразу привыкли к тусклому свету, пробивавшемуся через маленькие окошки. Простой стол из струганных досок, сундук под окном. Единственное, что было чуждо крестьянской избе — походная офицерская кровать, придвинутая к стене.
С лавки возле печки кто-то поднялся ему навстречу, он прищурился, пытаясь разобрать кто это и почувствовал, как кровь бросилась в голову. Это лицо, эти полуразвившиеся светлые локоны, дрожащие губы…
— Анна… — только и смог вымолвить он.
Руки, губы, зеленые заплаканные глаза… тонкие плечи… забытье, как омут… прерывистое дыхание, словно они вынырнули на поверхность только для того, чтобы глотнуть воздуха и вновь погрузиться друг в друга. Час… только один час.
Стук в окно и голос поручика.
— Пора, господин полковник.
Она припала к его груди, он почувствовал ее слезы.
— Я не отпущу тебя, не отпущу…
Шаг, другой. Он словно ощущает, как рвется связывающая их нить. Сдавленные рыданья за спиной.
— Прощай, сердце мое…
— …и спит на рабочем месте, только что не храпит. И морда разбита.
Корсаков приподнял шляпу, сощурился, пытаясь со сна разглядеть, кто перед ним. Напротив, присев на корточки, глумливо скалился обрюзгший, с заплывшими свиными глазками Евгений Жуковицкий — менеджер от искусства, как он себя называл.
— И ты, Жук… — пробормотал Корсаков, потягиваясь. — Если с утра не заладится, так и весь день насмарку, а если тебя с утра встретишь, считай, вся неделя пропала.
— Ладно, может, я-то тебе и нужен, — усмехнулся Жуковицкий, — старый добрый Жучила.
— Сказки об отборе картин на аукцион «Сотби» будешь рассказывать тем, кто помоложе.
Евгений Жуковицкий, по прозвищу Жук, всю жизнь крутился вокруг художников, оказывая мелкие услуги, чаще фарцовочного плана. В советские времена иногда покупал «по-дружеской» цене, иногда выпрашивал, а случалось — просто крал картины молодых и никому еще неизвестных художников. С незаконным вывозом не связывался, опасаясь статьи УК. В результате к перестройке, когда открыли границы, скопил приличную коллекцию, вывез ее, как только объявили свободу передвижения и удачно реализовал. Затем Жук сумел на волне интереса к советскому искусству провернуть несколько спекулятивных сделок, скупая работы по дешевке и продавая их по рыночной стоимости. Когда ажиотаж спал, капитала оказалось достаточно, чтобы перейти в высшую весовую категорию — «черный рынок» работ классиков. Но время от времени, по старой памяти, а может просто от жадности, Жучила занимался молодыми художниками, по старой же памяти безжалостно их обирая.
— А что, могу и на «Сотби» устроить. Хочешь — обсудим, — Жуковицкий хитро посмотрел на Игоря, — но сейчас о другом. Я бы пару-тройку твоих картин взял. Из старого. Помнишь, у тебя был цикл «Руны и Тела»? — Жучила облизал толстые губы, погладил двойной подбородок, — есть возможность хорошо заработать — этот твой период на западе помнят. Смотри сам, я второй раз предлагать не буду.
— Почему именно «Руны и Тела»? У меня с тех пор много нового появилось.
— А кому ты сейчас интересен, Гарик? — с обезоруживающей прямотой спросил Жуковицкий, — имя твое помнят по старым работам, а что забыли тебя — сам виноват. Так как насчет картин?
— Не знаю, — уклончиво сказал Корсаков, — из того цикла почти ничего не осталось. Можно, конечно, поглядеть, — если предложит хотя бы по пятьсот — отдам, решил он.
— Ты же знаешь, я обманывать не стану…
— Ох, не могу, — Корсаков откинулся на стуле, — ты бы хоть народ не смешил, Жук! Ты еще скажи: честность в отношениях — гарантия долговременного сотрудничества! Сколько ты тогда, в девяносто втором на всех нас наварил?
— Ну, Гарик, — потупился Жуковицкий, — время такое было: не ты меня объегоришь, так я тебя.
— Никто тебя, Жучила, объегоривать не собирался. Ребята лучшее отдали. Сука ты, Жук, — подавшись вперед, сказал Корсаков.
Жуковицкий отодвинулся от него и обиженно засопел. Игорь не сомневался, что он не уйдет — не таков был Жучила, не спроста он нашел Игоря и не спроста затеял весь разговор. Так и случилось. Подувшись немного, скорее для вида, Жуковицкий махнул рукой.
— Ну что ты, как на врага народа ополчился? Я к тебе с хорошим предложением. Хочешь, пойдем, — он огляделся, — ну, хоть в «Прагу». Посидим, обговорим условия.
— Чего обговаривать? Я себе цену знаю, — пожал плечами Игорь.
— Какая цена, Гарик? Твоя цена сейчас — банка пива на опохмел. — Жук откашлялся и заговорил проникновенным голосом, в нужных местах то повышая, то понижая тембр, — тебя давно списали, милый мой, и если я интересуюсь твоей судьбой, так лишь по старой дружбе. Никто из серьезных людей с тобой работать не будет. Художники твоего поколения давно поднялись…