Макс Далин - Убить некроманта
— Он немного застенчив, государь.
И я смотрел в ее эльфийское лицо и подыхал от тоски. Я совершенно не мог с ней долго разговаривать. И, поскольку меня никто не заставлял делить с ней постель, я уезжал еще до вечера.
Мне было бы невыносимо остаться с Розамундой наедине. Но… она еще болела где-то внутри меня, Розамунда.
Я не мог шляться по непотребным девкам. Наверное, я не блудлив по натуре. А может, какую-то часть меня просто ужасала мысль, что девка тоже может на меня так посмотреть — с отвращением.
А девка ведь — не Розамунда, думал я. Девку я, наверное, просто убью. А убивать женщин мне претит.
И вот, когда я жил в столице, жизнь шла своим чередом. Я принимал вассалов и посвящал в рыцари. Я возглавлял Советы. Мне представляли дочерей и невест, и я утверждал титулы. Я не охотился и не давал балов — не любил, и не было времени и лишних денег, — но я не мог отменить приемы.
Никто из дворян никогда не пересекал границы моих личных покоев без крайней необходимости и жесткого приказа. Оттуда несло мертвечиной, и еще там жила виверна. А в сумерки там можно было легко встретиться с вампиром, который пришел ко мне в гости. Неизвестно, кого боялись больше. Мой дом уже стал моей крепостью в высшей степени. Камергер постепенно попривык, но недостаточно для моего настоящего удобства. Его люди старались успеть все прибрать во время развода караулов — чтобы, не дай Бог, не встретиться с мертвецами. Я сам одевался, раздевался и обедал в одиночестве. Иногда меня это угнетало, иногда — радовало, но так уж установился постоянный привычный порядок вещей.
Поэтому меня до глубины души поразило появление девушки в моем кабинете. Вечером. В сопровождении мертвого стражника, проинструктированного незваных не убивать, а провожать ко мне.
Беатриса… Да…
Беатриса Розамунду ничем не напоминала. Совсем. Помню ее точно-точно. Как цветная миниатюра на душе — явственная картинка.
Такая пышка. Скорее полноватая, чем худощавая. И очень яркая, как мак, например, или как апельсин, — такое производила впечатление. Глаза черные, лицо цвета топленых сливок с ярким румянцем. Губы как малина после дождя. Мелкие темные кудряшки — не прическа, а просто кудряшки, повсюду — по вискам, по шее, по плечам, по груди… И круглую грудь цвета топленых сливок она открывала очень низко. И меленькие, очень белые, очень острые зубки. С крохотными клычками. Как у ласки. И ямочки на щеках. И взгляд смелый и прямой. Она стояла рядом с моим стражем-трупом и улыбалась. Это потрясающе выглядело.
Она стояла и дышала так, как другие танцуют. Я сказал:
— Вы — графиня Беатриса, если я не путаю. Вам шестнадцать, ваш отец владеет землями за Серебряным Долом, и я не понимаю, что вы здесь делаете.
Тогда она облизнула губы так, чтобы я посмотрел на них. И сказала:
— Я желала видеть вас наедине, ваше величество.
Странно… Если бы она обманывала меня… Если бы у нее оказалась тайная цель, она хотела бы меня убить или подать прошение… Но ведь она думала не об этом. Я видел. Она не боялась. Ее бросало в жар от собственных мыслей.
— Вы хотели меня видеть, Беатриса, — говорю, — затем, о чем я думаю?
Она опять облизнулась, как кошка на сметану. И глаза у нее светились морионами[2] перед свечой. А потом она кивнула, взяла кончик шнурка, которым стягивался корсет, и медленно за этот кончик потянула.
Я не дал ей расшнуроваться. Это не имело особого значения в тот момент. Значение имела юбка, а не корсет — и все. Мешала только юбка. Боже милосердный, ножки цвета топленых сливок — в ворохе кружев…
И в первые две минуты я решил, что Беатриса влюблена в меня до беспамятства. Ей ужасно хотелось заполучить все, что только возможно. И я отпустил поводья. Совсем. Как никогда.
Я не думал, как бы не причинить ей боли. Я не думал, что делать дальше. Я вообще ни о чем не думал. Это блаженное бездумье чем-то напоминало выплеск вампирской Силы, если бы не совершенное изнеможение к утру. Будто она пила из меня каким-то своим образом. И мне этого хотелось, как человеку хочется вампирского зова, — хотя Дар и подсказывал, что это небезопасные игры.
Правда, на Дар мне сейчас было плевать. Меня так утомило одиночество, холод и окружающая ненависть, что я вполне созрел рискнуть Даром ради тепла. Обычного живого тепла. Я — человек — ее хотел.
И все.
Чистая как слеза похоть.
Мы ни о чем не разговаривали. Беатриса ушла на рассвете, укутавшись в плащ с капюшоном, но обещала вернуться завтра. Она оставила пятно своей крови на моих простынях, но я не чувствовал ровно ничего похожего на вину.
Я просто содрал простыни и швырнул в угол.
Но целый день думал о Беатрисе.
Мертвец встречал ее, когда шла первая четверть первого часа ночи. Ей нравилось, когда я присылал за ней труп. Я думал, что она упивается собственной храбростью. Так вот, мертвец провожал ее до моей спальни. А в спальне мы пили глинтвейн и ласкали друг друга.
Почти до рассвета. Всегда — при свечах.
Беатриса разглядывала меня так жадно, будто хотела съесть глазами. Втянуть в себя. Рубец от вырезанной стрелы, разные лопатки, шрамы на руках — облизывала взглядом, прикосновениями и языком… В жизни на меня никто так не смотрел. Я ее не понимал, а она не объясняла.
Мы не разговаривали.
Я догадался только, что дело не в короне на моей голове. Мне хотелось бы спросить у нее, почему она тогда так ведет себя, чем я сподобился, если не этим, но у меня все время был занят рот — ее губами, ее грудью, ее пальчиками. Спросить не выходило. У меня не выходило даже спросить ее, почему я не могу оставить ее при себе. Почему она уходит перед рассветом.
Почему, прах побери, я не могу оставить при себе женщину, которую взял себе?!
Но, несмотря на всю эту теплую истому, я никогда не засыпал при Беатрисе. Дар мне не давал, горел во мне, как сигнальный костер: я в сон, как в яму, проваливался, когда она уходила, но при ней заснуть не мог. И потом, днем, думал: почему так?
Какая часть меня ее не принимает? И чем она не нравится Дару? Он легче принял даже Розамунду!
Меня беспокоило ощущение, что я теряю силы. Но я не мог от этого отказаться, как пьяница от кубка.
По-моему, тут ничего общего с любовью. Это что-то среднее между опьянением, безумием и вампирским зовом.
Хотя вампиры казались чем-то чище. Или просто — смерть чище похоти?
Это длилось около месяца. Я запустил дела. У меня не осталось ни сил, ни желания возиться с государственной тягомотиной. Я обленился — или заболел, не знаю.
Бернард порывался разговаривать со мной о делах и семействе Беатрисы, но я его останавливал. Мне не хотелось, не хотелось ничего слышать. Оскар почти не появлялся у меня, я чуть ли не забыл его, а появившись, он сказал: