Елизавета Манова - Один из многих на дорогах тьмы…
И Другой вдруг опять появился во мне. Он ничего не сказал, просто что-то в нас изменилось.
Лестница кончилась, а мы все шли в темноте, жрица вела меня уверенно, как при свете. А потом я услышал Голос.
Он был, как шум бегущей воды, как ветер, плачущий среди скал, как дальний звук боевой трубы. Он родился вкрадчивый, еле слышный, а потом вдруг обрушился на меня — громом, болью, холодом и огнём.
И снова Другой меня заслонил; он был вокруг, как стена, он все забрал: огонь и холод, и боль, но голос Тьмы просочился сквозь стену, такой прекрасный, такой зовущий, он обещал, он упрашивал, он молил, и я не мог… я пошёл за ним.
— Торкас! — отчаянно крикнул Он. — Торкас! Держись! — но я уходил, и он всей силой своей, всей своей волей не властен был меня задержать.
— Торкас, борись! — молил он, и я попробовал сопротивляться, но я не мог, голос Ночи был сильнее меня.
— Мама! — позвал я. — Мама! — и мир вокруг зашатался, и что-то огромное, тёмное рухнуло на меня…
Рёв разъярённого зверя — Безымянный понял, что он один. Чёрный удар раскалённой злобы — стены дрогнули и качнулся пол; жрица рухнула на колени, прижимая ладони к лицу.
Бог бушевал: он больше не защищался, он разил, он рушил, он убивал. Он был чёрное пламя, он был средоточие тысяч смертей, он разил прямо в сердце Великой Тьмы, и она исходила болью от страшных ударов, корчилась, поддавалась, отступала назад…
Все рухнуло, все погибло, уже ничего не исправить…
— Мать! — воззвала она. — Великая Мать! Смирись! Мать! — взмолилась она, — смирись, он тебя убьёт!
И святилище опустело. Только облако жгучего мрака, только боль…
— А! — сказал бог, — ты жива? Жаль. Ничего, ты скоро подохнешь. Подыхайте все, — сказал бог. — Не стоит моего мальчика ваш поганый мир…
Он замолчал, он уже уходил, и тогда она закричала.
— Бог! — кричала она. — Великий бог! Смилуйся! Пощади!
Но он только злобно засмеялся в ответ.
Она не сумела встать и поползла за ним.
— Боже! — кричала она, — погоди! Послушай, Мать говорит со мной! Боже! — кричала она. — Торкас не умер!
И он остановился.
— Бог! Мой великий бог, я не знала, что вас двое, и Изначальная Тьма разделила вас. Твой сын будет жив, если ты сумеешь уйти!
— Хороший совет! — прорычал он. — Чтобы уйти, я должен убить его тело!
— Нет! — сказала она. — Нет! Послушай, — сказала она, — я не знаю, что это значит. Слова лишь приходят ко мне, и я повторяю их. Мера за меру, — сказала она. — Мир спасённый за мир убитый. Ты — свой судья и палач, отдай же свой долг и отпусти себя на свободу. Ты получишь свободу, — сказала она, — а сын твой получит жизнь.
Он вдруг оказался рядом, схватил её за плечо и поднял с земли, как обрывок ткани.
— Гляди в глаза! — приказал он, и она ответила с жалкой улыбкой:
— Я не вижу тебя.
— Я тебя вижу, — сказал он угрюмо, и чёрное пламя коснулось её. Тяжёлая, душная, тёмная сила сдавила её, как огромный кулак.
И отпустила.
Бог ушёл.
Была беспросветная ночь, когда он вышел из храма. Он не думал, что это длилось так долго. У Вечности нет часов.
Он шёл один… один… один… только он, и одиночество было страшнее всякой боли. Века одиночества — и коротенький миг теплоты. Лучше бы сотня смертей, чем эта потеря. Это я виноват, подумал он горько, это я его погубил…
Он шёл — и боль бушевала в нём. Дурак, я думал, что боль мне уже не страшна. Я просто забыл, что есть и другая боль. Боль вины, боль потери, боль последней разлуки… Я его потерял, горько подумал он. Даже если старуха не врёт, я никогда его не услышу. Никогда мы не будем вместе — только я или только он…
Он заставил себя остановиться. Он не мог одолеть эту боль. Он просто стоял и ждал, когда она чуть притупится, пока можно будет терпеть. И когда стало чуточку легче, он сказал себе:
— Ладно! Пускай это будет он. Я заплачу свою цену.
Он помедлил, невольно всматриваясь в себя, безнадёжно на что-то надеясь. Всей тоской своей, всей болью своей потери он пытался пробиться туда, где скрыт от него Торкас. И на миг ему почудился отзвук! Словно что-то вздрогнуло рядом, словно кто-то шепнул:
— Иду!
Он невесело усмехнулся, потому что это обман. Шуточки неуёмной надежды. Он один — и теперь навсегда…
Она вырвалась из ужасов сна и лежала с мучительно бьющимся сердцем. Горячая духота наполняла спальню, густая и чёрная, совсем, как её страх.
Она поднялась с постели, оделась, накинула чёрное покрывало и тихо прошла в поминальный покой.
Там жили два вечных огня, лелеемых, неугасимых; она одинаково их берегла, но один еле тлел — ведь Энрас ушёл, ушёл навсегда, и след его затерялся на чёрной дороге. А второй огонь сиял ровно и ясно, потому что Другой всегда был здесь. Здесь — за душной стеной раоли. Здесь — на тропах горного края. Здесь — в её материнском сердце.
А теперь Другой бушевал. Огонёк превратился в пламя: не смиренный лучик лампадки — факел, рвущийся на ветру.
Он проснулся.
Она отступила к стене и зажала руками рот. Страх и горе громко кричали в ней, но она зажимала руками рот, не пуская на волю крик. Только жгучие слезы, только боль…
Это было недолго — она слишком привыкла к боли. В её жизни, тёмной, запертой от людей, были только память и боль, и совсем немного надежды. Но надежда была, словно хилый росток, что пронизывает земляную глубь и раскалывает самый твёрдый камень. И надежда шепнула ей: погоди! Может, это ещё не конец, может быть, ты что-то сумеешь…
Тихо-тихо она подошла к огню и коснулась его рукой. Пламя прянуло от руки, заклубилось, словно смеясь, прикоснулось, не обжигая, и опять отлетело прочь.
Словно громкий беззвучный зов, словно зычный беззвучный голос, и она прошептала:
— Иду!
И она проскользнула, как тень, сквозь запретную дверь раоли и взбежала по лестнице в башню.
Вастас спал, но проснулся, едва заскрипела дверь. Он глядел на неё, и в глазах его, золотых, словно у хищной птицы, удивление стало радостью, а надежда тоской.
— Брат мой! — сказала она, — мой господин! Торкас в беде, надо ехать!
Он покачал головой, и она мучительно сжала руки.
— Он в Ланнеране, Вастас!
И теперь лицо его было, как камень, и в глазах спокойный жестокий блеск.
— Тебе обязательно ехать?
— Да! Бог возвратился и хочет его забрать. Я не отдам! — сказала она, и Вастас кивнул угрюмо.
— Собирайся. Мы выедем на рассвете.
И опять мотало её в закрытой повозке, и вокруг лежал чёрный, ненужный мир, но теперь в ней не было пустоты. Страх и горе — но рядом жила надежда. Страх и горе — и тёмная смутная радость, потому что я снова увижу его. Этот взгляд, где жгучая гордая тьма и угрюмая гордая сила. Эта горестная насмешка и безжалостная доброта…