Юлия Горишняя - Слепой боец
Потом он сказал:
— Что мы сделали не так?
Откуда ему было знать о рыжеволосой красавице колдунье, которая мечтала о шестидесяти тысячах хелков?! И об острове Кажвела?!
И откуда ему было знать, что самая обыкновенная, заурядная дымовая война для кого-то — подлость, возможная только на юге?
Он был ограниченный-таки человек, этот настоятель. К н е м у Хозяин Горы наверняка не пришел бы поговорить.
Но сейчас — впервые если не за всю жизнь, то за много, много лет — он попытался проникнуть в чужую душу — понять, когда же и почему случилось то, что разбудило в этих ярость, к которой они сами не очень-то любят прибегать, если верить Мелиссу Историографу.
А почему бы нет? Разве теперь он сам — не еретик? Разве огонь не мертв и пуст для него? Так почему бы он не мог представить себе то, как чувствуют эти — отверженные? Но, впрочем, — что проку в том, что б ы л о? По какой бы причине ни была разбужена саламандра, когда она проснулась — она саламандра.
Что они чувствуют с е й ч а с?
Он был ограниченный-такп человек, этот настоятель. В нем не было всеобъемлющей благости, и размаха, и ужаса стихий, и безмерной равнодушной высоты звезд, где-то в душе для него все еще что-то значили простые слова справедливости, обычной людской справедливости, облаченной в синие одежды, и он был всего лишь человеком.
Он был всего лишь человеком, и мореглазые тоже были всего лишь людьми.
Он перебирал — мысленно — все, что знал о них. Он знал очень много. Но там были все только даты, имена, походы, события и поступки, а о чувствах там было очень немного. Чувства надо было извлекать самому из имен, дат, событий, поступков и слов.
Не то чтобы настоятель был ленив. Но его удивило, точно он заметил впервые — почему так мало о том, что единственное по-настоящему важно. «Войнолюбивы»… «неистовы»… «строптивы как союзники»… «весьма жадны, однако легко льстятся на нестоящее, лишь бы было покрасивей»… Не то! Все не то!
Что может сохранить значение для человека, позабывшего, что такое жизнь и смерть?
Что?
«Хранящий, — позвал он вдруг. — Напомни мне то место, где в переговорах с королем обсуждался срок передачи выкупа».
Тот ответил. Очевидно, он повторял наизусть. Тогда, пятьдесят два года назад, была уж осень, и тогдашний настоятель предложил основную сумму выкупа передать после того, как у монастыря смогут объявиться деньги — после продажи урожая. «Однако король воспротивился этому. В дни зимних штормов, сказал он, им невозможно будет плыть к себе на север, и придется зимовать здесь, а это не годится. „Дикий гусь летит весной в страну своих гнезд, и человеку тоже нужна дорога домой". Так как эти слова звучат на языке варваров, они зовутся у них стихами».
«Хватит», — сказал настоятель.
Все, как он помнил. Незачем было отвлекать хрониста.
«Ты мне не мешаешь».
Настоятель не знал, сомневается он или нет. У него не было дома.
У монаха нет дома. У монаха есть монастырь. А это не место, где живут.
Но за это лето — из-за того, что пришлось так защищать его, — с монастырем словно что-то случилось. Ом стал дорог уже просто потому, что он есть.
Как дом дорог просто потому, что он есть. Каким бы он ни был, этот дом, даже дурным и исполненным нечистоты.
А где он, их дом? Королевство? Далекие неведомые Внешние острова? Или море, из которого (по суеверию простонародья) они вышли? Или корабли, на которых они живут, как крысы, почти круглый год?
Корабли. Частичка дома, которую они взяли с собой, когда приплыли сюда. Дорога домой, которая в Королевской Стоянке почти не покачивается у берега на невысокой волне
«Так как эти слова звучат на языке варваров, они зовутся у них стихами».
Наверное, именно это настоятеля и убедило. У н и х только о важных вещах говорят в стихах.
Дикий гусь летит
По весне к гнезду,
И человеку нужен путь
К своему дому.
Это — если перевести на нынешний язык — прядь в четыре строки, что упоминается в соответствующем месте «Скелы о Дьялваше Южных Морей».
На кузнечном дворе настоятель наткнулся на давешнего хено и даже удивился.
Не сбежал. Не струсил. Странно.
Собственно говоря, именно хено и полагалось здесь быть. Но в этот час, когда мир, когда все его представления о жизни предавали его, когда сам он предавал всю предыдущую свою жизнь и то, во что он верил, — ему казалось странным, что на людей можно положиться.
— Метко ли ты стреляешь, прислужник? — спросил он.
Не спросил, «стреляешь ли». В монастыре стрельбой из лука занимались с первых же дней поступления.
Хено, перепуганный вопросом, вдруг понял, что отвечать надо правду, а не скромничать.
— Да, — сказал он.
Лицо у него было очень маленькое. Настоятелю так и запомнилось — маленькое лицо, наверное, от страха.
— Запомни — не сжечь, — сказал он. — Поджечь.
Хено кивнул. Потом он кивнул еще раз. Это был лишний раз.
Кузнечный двор теперь оказался слишком далеко к тогу.
Пришлось перетаскивать. И все видели. Уже ничего нельзя было с этим поделать. Ратники из отряда, что собирался за цистерной, тоже видели. Видели, казалось, даже козы в загоне. Свистульки цеплять не стали. «А может, оно вовсе и не полетит», — подумал внезапно хено. Но оно полетело.
Ветер сразу поволок его, закрутил на веревке, которую вытравляли понемногу, и хено затошнило, и потому он не успел испугаться того, что оно летит.
Внутренности все еще проваливались. Он подполз к стенке корзины и встал на колени, а потом приподнялся и выглянул наружу. Все строения стояли наискось; Ветер взмахивал навесами наискось. У людей были только головы. И от этого опять потянуло на тошноту. Потом корзина повернулась, и перед ним оказался Храм. Он тоже стоял наискось. Ну и ну. Хено шагнул назад, и корзина выровнялась наконец.
Стены (северные) были прямо под ним. Они были очень широкие. Хено никогда не видел их сверху. Потом они стали делаться уже. Вдруг внизу побежала тень по домам поселка. Чуть заметная, еле-еле серая на белом, распластавшая крылья. Он не понял чья. Монастырь расстилался внизу, расширяясь. Хено никогда не видел его сверху. Хено стало так страшно, что он даже перестал бояться. На западной стене (и у ее подножия) было темно от людей. И головы у них были темные, потому что они не смотрели вверх.
Вдруг ветер заговорил, залопотал, затрещал ровно, беспрестанно. Это был уже верховой ветер. Он шел без рывков. Он уносил вбок, и внизу показались уже, пробивая пелену пара, скалы.
И тут канат кончился. Сердце вылетело из груди, а все то, нужное, что ему сложили в корзину, не вылетело, и больше ничего не было надо.