Роджер Желязны - Рука Оберона
— Я начинаю понимать, — сказала Виала. — Это не просто Амбер для вас. Это место плюс все остальное.
— Место плюс все остальное – это и есть Амбер, — подтвердил я.
— Ты говоришь, что ненависть твоя умерла вместе со смертью Эрика, а твое желание получить трон значительно ослаблено размышлениями над теми новыми вещами, которые ты постиг?
— Именно так.
— В таком случае я, кажется, действительно понимаю, что движет тобою...
— Мною движет желание стабильности, — сказал я, — и еще некое любопытство... и желание отомстить нашим врагам...
— Долг, — сказала она. — Ну конечно.
Я хмыкнул:
— Да, это слово звучит весьма утешительно и благородно, да только мне отчего-то быть лицемером не хочется. Вряд ли я такой уж верный сын Амбера. Или Оберона.
— Ты нарочно говоришь таким тоном; ты просто не хочешь, чтобы тебя считали таковым.
Я закрыл глаза. Закрыл для того, чтобы присоединиться к ней в темноте, вспомнить ненадолго тот мир, где на первом месте совсем иные способы передачи информации, чем световые волны. И тут я понял, как права была она, в том числе и насчет моего тона. С чего это я принялся глумиться над понятием долга? Я же люблю, когда меня хвалят за доброту, честность и благородство, за мой ум, даже когда я кажусь себе не совсем таким — как и всякий другой человек. Что так задело меня при упоминании моего долга по отношению к Амберу? Ничего. Так в чем же дело?
Отец.
Я ничего ему не должен, я свободен от всех обязательств. В конечном счете именно он виноват в теперешнем положении дел. Он породил нас в таком количестве, ничем не обеспечив ни справедливого наследования, ни доброго отношения к нашим матерям, и при этом он еще ожидал от нас любви, преданности и поддержки. Он играл своими фаворитами, а на самом деле, похоже, играл и нами, натравливая нас друг на друга. А затем он оказался замешанным в чем-то таком, с чем сам не смог справиться, и спешно покинул Королевство.
Зигмунд Фрейд, хвала ему, давным-давно дал мне обезболивающее и вернул к нормальным для нашей семейки чувствам отвращения и ненависти, которые только и могли здесь царить. И при этих условиях никаких ссор и споров ни с кем у меня не возникало. Факты — дело другое. Я не могу сказать, что не любил своего отца только потому, что он не давал мне никаких причин любить его; по правде говоря, мне казалось, что он трудился как раз в противоположном направлении. Ну и хватит об этом. Я наконец понял, что именно так взбесило меня при упоминании о долге: сам его объект.
— Ты права, — сказал я, открывая глаза и глядя на нее, — и я рад, что сказала мне об этом именно ты.
Я поднялся, собираясь уходить.
— Дай мне руку.
Она протянула мне свою правую руку, и я поднес ее к губам.
— Спасибо, — сказал я. — Ленч был замечательный.
Я повернулся и направился к двери. Когда я оглянулся, то увидел, что Виала покраснела от смущения и улыбается, а рука ее так и осталась протянутой ко мне. И тут я начал понимать, почему в Рэндоме произошли такие перемены.
— Счастья тебе и удачи, — сказала она, услышав, что я остановился.
— ...И тебе, — сказал я и быстро закрыл за собою дверь.
Я собирался повидать Бранда, но почему-то никак не мог заставить себя сделать это. С одной стороны, не хотелось встречаться с ним, когда голова со-всем отупела от усталости. С другой — разговор с Виалой был первым моим приятным впечатлением за весьма длительное время, и ужасно не хотелось его портить, хотя именно сейчас я несколько воспрянул духом.
Я поднялся по лестнице и прошел по коридору в свою комнату, вставил свой новый ключ в новый же замок. В спальне я задернул шторы, чтобы не так ярко светило полуденное солнце, разделся и лег в постель.
Как всегда после стресса, сон пришел не сразу. Я довольно долго ворочался, сминая простыни и оживляя в памяти события нескольких последних дней, а также кое-что из далекого прошлого. Когда же наконец я уснул, то и во сне меня преследовали те же события, включая волшебную картину, нацарапанную в моей прежней камере.
Было темно, когда я проснулся и действительно почувствовал себя отдохнувшим. Напряжение улеглось, полусонные мысли были куда более мирными. И только где-то в области затылка будто ощущалось некое приятное возбуждение, какая-то несложная обязанность, не дававшая мне покоя. На кончике языка вертелось заветное слово, глубоко похороненное давнее намерение...
Да!
Я сел. Потянулся за одеждой и стал одеваться. Надел ремень и пристегнул Грейсвандир. Потом свернул одеяло и сунул себе под мышку. Ну конечно...
Голова была совершенно ясной, бок ничуточки не болел. Я понятия не имел, сколько времени проспал, и вряд ли теперь это имело значение. Мне предстояло заглянуть в одно очень интересное место, где нечто должно было случиться со мной давным-давно — да нет, совершенно точно случилось! Я когда-то уже бывал там, однако надлом во времени и течении событий сместил что-то в моей памяти. Но теперь я вспомнил.
Я запер за собой дверь и двинулся к лестнице. В коридоре свечи мигали от сквозняка, и вылинявший олень на гобелене на правой стене, что умирал в течение долгих веков, оглядывался в ужасе на столь же вылинявших охотничьих псов, которые столько же веков преследовали его. Порой мои симпатии были на стороне оленя, однако обычно я все же чувствовал себя охотничьим псом. И теперь я должен был во что бы то ни стало восстановить то, что кануло в далекое прошлое.
По лестнице и вниз, откуда не доносилось ни звука. Значит, очень поздно. Это хорошо. Прошел еще один день, и мы все еще живы. И, возможно, даже стали немножко умнее. Во всяком случае, настолько, чтобы понять, что существует еще огромное количество вещей, которые нам неведомы. Хотя надежда узнать их не утрачена. Вот чего мне недоставало, когда я сидел, скорчившись и воя от боли в той проклятой камере и прижав руки к выжженным глазам. Виала! Как бы хорошо было тогда поговорить с тобой хоть несколько минут! Но я учился в отвратительной школе, где даже более щадящий курс обучения не сумел бы привить мне твоего милосердия. И все же... трудно сказать. Я всегда чувствовал себя куда больше охотничьим псом, чем загнанным оленем, куда больше охотником, чем жертвой. Ты, возможно, кое-чему и сумела бы научить меня, смягчила бы горечь, умерила ненависть. Но вот было бы это к лучшему для меня? Не уверен. Ненависть и так умерла вместе с тем, к кому я ее испытывал, а горечь прошла сама собой — но, оглядываясь назад, я все задавал себе вопрос: выполнил бы я свою задачу, если бы горечь и ненависть не поддерживали меня? Выжил бы в темнице без этих своих безобразных друзей, что упорно тащили меня назад, к жизни и здоровью? Это теперь я могу позволить себе роскошь порой представить себя оленем, а тогда подобные мысли могли оказаться для меня смертельно опасными. О нет, милая леди, я совсем не уверен в том, что было бы для меня тогда лучше, и вряд ли когда-нибудь узнаю это.