Марина Дяченко - Корни камня
Еще несколько секунд было тихо.
— Так ушла дочь тигардов Ванина… вместо сына тигардов Кая, — глухо и зло сказал Барракуда, глядя в пустой потолок.
— Никто не уходит «вместо», — негромко отозвался плечистый старик. — Все уходят вовремя… Не греши, Кай.
Милица взяла Ивара за плечо, но он так и не поднял глаз от тусклого пола.
…Они все стояли по колено в прибое, волны накатывали и уходили, и никто не чувствовал холода, хотя высокие голенища полны были соленой воды. Темная ночь превратилась в красный, воспаленный день, потому что неподалеку от берега покачивался уносимый отливом факел.
Окутанные пламенем паруса, мачты, пылающие, как ритуальные свечи, оплавляется бронзовая фигурка на корме, оплывает, скапывает в шипящее море; языки пламени жадно облизывают черное небо, и звезды меркнут, а на месте их бесстыдно пляшут полчища обезумевших искр… На неподвижных лицах людей лежит горячий медный отблеск, а огромный погребальный костер отплывает все дальше, и все дальше уходит женщина на высоком ложе, женщина в огненном одеянии…
Ивар плакал в полубреду. Ему мерещились черные, черные глубины космоса, полные бродячих огоньков — тусклых фонариков в мертвых руках. Там зеленые скатерти под голубыми шатрами… Нет там шатров. Там черная пустота… и таблички, вмурованные в Стену Мертвых… А если — есть?! Несправедливо, если одним Прародина и шатры, а другим — только буквы на глухой поверхности искусственного камня… Мама!..
Он проснулся — или очнулся — и увидел над собой лицо склонившейся женщины.
— Мама… — он заплакал от облегчения, но тут же понял, что обознался, и прошептал разочарованно:
— Ванина… Ты разве не улетела?
Женщина присела на край кровати, Ивар ждал увидеть в ее руке шприц-пистолет но не увидел. Тогда он понял, что обознался снова.
— Это все из-за тебя, — сказал он Регине. — Оставь его в покое… Он любит только маму, ясно? Отстань, вот присосалась, как… присоска…
К его лбу прижалась нестерпимо холодная ладонь. Ивара передернуло.
— Он бредит, — прошептала женщина.
Ивар умиротворенно вздохнул и закрыл глаза. Если поверить… Если хоть на секундочку поверить, что где-то там людей ждут голубые шатры и зеленые скатерти… И там его ждет мама.
— Он бредит, — сказала женщина громче. — Он горячий и дрожит… — в ее голосе отчетливо скользнула паника. — Он… слышишь, Кай?!
«…вместо сына тигардов Кая». Ивар открыл глаза.
Над ним нависало испуганное лицо оператора Милицы. Увидев осмысленный взгляд, она забормотала почти заискивающе:
— Ивар… Ты как себя чувствуешь, а? Ты немножко… Не надо было тебя брать… туда?
— Надо было, — сухо сказали из полутьмы. — Надо.
Ивар пошевелился — заныла рука. Он прав, подумал Ивар. Надо было…
— Она так и летит? — спросил он шепотом. — И фонарик горит?
— Так и летит, — глухо отозвался Барракуда.
Ивар прерывисто вздохнул. Милица тревожно изучала его, выискивая, по-видимому, симптомы болезни; он не выдержал и усмехнулся:
— Боитесь, что я умру и нечем будет торговать?
Кажется, Милица вздрогнула. Кажется, вопросительно взглянула на Барракуду.
— Уйди, — уронил он коротко. К удивлению Ивара, женщина повиновалась мгновенно и беспрекословно. Чмокнула, закрываясь, дверь.
Барракуда сидел на своем обычном месте — на откидной койке у противоположной стены. Ивар вгляделся в его лицо — и внутренне сжался. За двое истекших суток Барракуда не то чтобы осунулся и не то чтобы исхудал; глаза его были спокойны — однако за внешним спокойствием стоял черный, непонятный сгусток страстей. Ивар испугался непонятного — что это, крайняя степень ненависти? горе? принятое наперед решение? От человека с таким лицом можно ждать чего угодно…
— Болит рука? — глухо спросил Барракуда.
Ивар посмотрел на свою руку. Пять темных отпечатков на запястье.
— Нет, — соврал он. Барракуда не отозвался; выпуклые глаза его глядели отрешенно и в то же время пристально — наверное, так смотрят безумцы. Ивару сделалось так страшно, что он горько пожалел об ушедшей Милице.
Одновременно со страхом явился стыд за свою слабость; страх велел задобрить Барракуду — стыд сделал ватным Иваров язык, когда, покрываясь потом, он выдавил наконец:
— Я… сам виноват.
Барракуда мигнул.
— Он… — Ивар мучительно подбирал слова, — он не хотел… причинить ей вреда… Он хотел убить ВАС!
В следующую секунду, холодея, он подумал: хорошенькое оправдание.
— Да, — сказал Барракуда глухо. — Такой уж, видно, я счастливец… Повезло мне. Да, Ивар?
Ивар снова заплакал.
Это произошло неожиданно для него самого, это было мучительно и позорно; он сам осознал происходящее только тогда, когда слезы уже вовсю душили его, и поздно было призывать волю и гордость — у него не осталось ни воли, ни гордости, ни даже страха перед унижением.
Он плакал, не пытаясь остановиться, захлебываясь, исходя своей болью, выливая в слезах и смерть Ванины, и рану Сани, и поражение отца, и свою собственную неведомую судьбу. Потом ему стало легче — и сквозь пелену слез он увидел, что Барракуда сидит, опустив голову ниже плеч, странно отвернув лицо.
Со второй попытки Ивар обрел способность говорить.
— Как там… — прошептал он между всхлипываниями, — не покажем врагам слез наших… Прольем лучше кровь нашу…
Барракуда не удивился, что Ивар запомнил его собственные, в назидание сказанные слова.
— А я не враг тебе, — отозвался он еще глуше. — Плачь, сколько хочешь… Пожалуйста.
Глаза у Ивара саднили, будто засыпанные песком.
— Не враг… — прошептал он горько. — Зачем вам… Все это… Эта торговля… Отец не стрелял бы… Если бы… не загнали в угол…
— Меня тоже загнали в угол, — устало признался Барракуда. — Причем много раньше.
— Вы сами себя загнали в угол, — Ивар отстраненно удивился смелости своих слов. — Поселок против Города… Чего вы хотите…
— Чего я хочу, — сказал Барракуда со странной горечью в голосе. — И как же мне тебе объяснить, мальчик, чего я, собственно, хочу…
Он замолчал, пугая Ивара внимательным взглядом выпуклых глаз. Потом медленно опустил веки:
— Ладно. Расскажу тебе… историю. Сказку, а точнее, предание… Вряд ли ты слыхал это слово.
— Слыхал, — сухо сообщил Ивар.
Барракуда взглянул недоверчиво:
— Да?.. Тем лучше… Итак, давным-давно…
Он запнулся, будто пытаясь собраться с мыслями и перепрыгнуть через какую-то внутреннюю преграду; потом, очевидно одолев себя, откинулся назад и продолжал странно глубоким, даже величественным голосом: