Владимир Ленский - Прозрачный старик и слепая девушка
Спорили о сущности прекрасного. Магистр Даланн в своих лекциях последовательно защищала мысль о том, что в искусстве важна форма, а не содержание. Сегодня она объявила, что неправильная, вредоносная в своей основе идея принципиально не может быть облечена в изящную форму. Во всяком случае, в форму, достойную определения «произведение искусства».
— Но это в корне лживое утверждение! — возмущался Пиндар.
Еще до поступления в Академию став поэтом, он начал прибавлять к своему имени прозвище «Еретик». Это наименование он сочинил для себя сам: ему нравились звучание слова и заключенный в нем бунтарский дух.
— Абсолютно нереально! — кипятился Пиндар. Положения, которые развивала в своей лекции магистр Даланн, были направлены — как ему представлялось — против него лично.
— Да ты сам почти нереален, — возразил ему Гальен. — По крайней мере, последние твои стихотворные произведения.
— Объясни, — потребовал Пиндар и немедленно сделался опасно красным.
Гальен пожал плечами, а флегматичный Маргофрон, одинаково плохо разбиравшийся и в искусстве (которое оставляло его равнодушным), и в оптике (которой он страстно увлекался), зачем-то произнес:
— Истинная формула красива, а сомнительную — всегда трудно запомнить.
— Тебе любую формулу трудно запомнить, — фыркнул Пиндар, готовясь обидеться на весь свет и начав с Маргофрона.
Толстяк начал пыхтеть, как будто в него подкладывали все новые и новые смолистые шишки и раздували огонь с помощью специального костяного веера.
— А ты знаешь о том, что в условиях полета масса тела не становится меньше? — спросил толстяка Гальен, напустив на себя многозначительный вид. — Прочитал вчера в статье «Академического вестника», кстати.
Маргофрон задумался, приняв реплику приятеля всерьез. Но, видя, что вокруг смеются, сильно выдохнул широким носом и уткнулся в кружку.
— Ну вас, — буркнул он.
— Я думаю, что любая ересь — как любая неправильность вообще — в принципе очень ограничена и в силу этого примитивна, — заговорил Элизахар.
Он вступил в разговор так естественно, словно всю жизнь только тем и занимался, что изучал теорию искусств и успел уже составить собственное мнение об этом предмете.
Пиндар с высокомерным видом изогнул брови.
— Попрошу объясниться подробнее, — потребовал Еретик.
— Ладно. — Элизахар чуть вздохнул. — Мне представляется, что любая так называемая «ересь», то есть «частное мнение», всегда несет на себе слишком явный отпечаток своего автора. Так сказать, первооснователя учения. И, как правило, единственного настоящего адепта. Все истинное не боится развития. Не боится участия других людей. Частное же мнение, напротив, при любой попытке его развить превращается либо в собственную противоположность, либо в нечто настолько упрощенное, что...
— Хотелось бы знать, — перебил Пиндар, морща лоб с таким видом, будто вынужденно прерывает болтовню ребенка, случайно забежавшего в гостиную к взрослым гостям своих родителей, — да, весьма хотелось бы знать, откуда у простого телохранителя столько опыта в производстве и потреблении прекрасного? Или, прошу меня простить, вас специально обучали эстетике? В таком случае, просветите нас, какой именно школы эстетической теории вы придерживаетесь: Филостратима или, может быть, Осоньена? Но если так, то потрудитесь пояснить для собравшихся здесь невежд, в чем заключается между ними принципиальная разница?
— Да, мне рассказывали, что академические споры способны вызвать страсти, каких никогда не увидишь ни в казарме, ни в борделе, — проговорил Элизахар задумчиво. У него был такой вид, словно предмет спора занимал его куда меньше, нежели реакция собеседника.
— Что ж, остается только поблагодарить уважаемого оппонента за то, что он так конкретно очертил круг своих университетов, — сказал Пиндар. — Бордель и казарма, несомненно, в состоянии научить юношу всем премудростям эстетики, которых лишен наш скромный академический курс.
— Да брось ты, — вступился Гальен. — Ты бесишься только потому, что твои последние стихи «Во славу гниения капусты» никому не понравились.
— Почему же? — заговорила из своего угла Софена. — Лично я нашла их весьма оригинальными.
— «Оригинальными»! — Пиндар покраснел так, словно Софена произнесла какую-то непристойность. — Впрочем, все, что здесь говорится, способно лишь польстить мне. Если стихи вызывают всеобщее возмущение, значит, они хорошие. Во всяком случае, я работал не зря, когда выражал мысли...
— Чьи мысли? — осведомился Гальен.
— Мои! — рявкнул Пиндар. — Впрочем, если некоторым ограниченным умам они недоступны...
— А чему тут быть доступным? — удивился Гальен, слишком демонстративно, чтобы это было искренним. — Ну, воняет гнилой кочан. Какая-то там шелковистость прикосновений распадающихся листьев...
— На самом деле это была шутка, — громко прошептал Эгрей на ухо Маргофрону. Тощего Эгрея всегда смешили страсти, то и дело принимавшиеся бушевать вокруг чисто теоретических вопросов.
Софена устремила на Эгрея негодующий взгляд.
— Можно, конечно, считать эти стихи шуткой. В таком случае, это очень горькая, очень глубокая шутка. На грани истерики.
— В искусстве нет места истерикам, — объявил Гальен. — Читатель может рыдать над стихами, зритель — над картиной, но сам творец обязан оставаться холодным.
— Не согласна! — прошипела Софена. — В данном вопросе ты примитивен. Как, впрочем, и любой мужчина.
Гальен пожал плечами:
— Нелепо было бы отрицать: увы, рожден с некоторыми специфическими свойствами организма, которые неизбежно относят меня к полу номер два.
— Не кривляйся, — сказала Софена холодно. — Ты понимаешь, что я имею в виду.
— Не совсем, — признался Гальен.
Но девушка не удостоила его объяснений.
— Бытие обладает свойством непрочности, и в самый момент распада оно одновременно и отвратительно и невыразимо притягательно, — проговорил вдруг Элизахар.
Пиндар посмотрел на него не без удивления.
— К чему вы это, почтенный?
— Я сформулировал основную мысль вашего стихотворения, — ответил Элизахар. — Вы не согласны? Впрочем, не дерзну приписывать это толкование исключительно своей скромной персоне. Госпожа Фейнне обсуждала со мной ваше произведение.
— Ей понравилось? — удивился Гальен.
Продолжая смотреть на Пиндара, телохранитель медленно покачал головой.
— Если быть совсем честным, то госпожа нашла стихи отвратительными, а саму мысль — мелкой и тлетворной, — признал он, почти опечаленный.
Пиндар залился густой краской. Софена громко произнесла:
— Госпожа Фейнне — слишком утонченная натура, чтобы воспринимать подобные истины. Впрочем, лично я нахожу похвалу гниению чересчур демонстративной. Следовало бы говорить, скорее, о стремлении сильной личности подавить более слабые. Это было бы, по крайней мере, более честно.