Константин Плешаков - Богатырские хроники.
— Да не обмирай, — успокаиваю. — Не знаешь ты тайн страшных. Не о чем тебе печься. Пустое дело у меня к тебе. Ты скажи, видишься в затворе своем с кем?
— А ни с кем не вижусь. Гонцов от племяшей принимаю, купцов иной раз — товар рассмотреть, а больше никого у меня не бывает.
— Гостей необычных, занятных — не водилось?
— Не водилось. — Омельфа отвечает, глаза потупив.
Чего уж там, понятно: врет затворница.
— Так-так, — говорю, — а голубок-то твой к тебе часто прилетает?
Ахнула Омельфа и платком закрылась.
— Бересту, — говорю, — где берешь для писем-то? Из Новгорода возят небось? Непростое дело — писчая береста.
Сбросила Омельфа плат и на меня с ненавистью уставилась. Ворот, жемчугом вышитый, рванула:
— Режь меня, жги, пытай, мучь — ни словечка не скажу! В печку бросай, конем топчи — в глаза тебе плюну!
И ведь плюнула, в тот же самый миг и плюнула, ведьма старая, безмозглая!
Утерся я. Вот какие дела. Ахнул бы князь Ярослав, когда б узнал, какие голубки к тетке его залетают, ахнул бы и Омельфу на части резать бы стал, правды допытываясь. Умылась бы Омельфа в крови своей. Ну так то по-родственному, промеж своих какие счеты! Я же человек чужой, из простого звания, не мне княгинь на допрос вести… Хотелось мне, конечно, Омельфу за волосы схватить и в воздух приподнять маленько, чтоб разговорить старую. Однако Рюриковичам служу…
Поднялся, меч достал. Визжит Омельфа и снова в меня плюет: смерти боится.
— Когда ж слюна у тебя кончится, — говорю, — гадюка ты теремная!
Стал мечом терем мерить. Неужто не оставил Волхв по себе памятки?
На Омельфину грудь меч показал. Понятно теперь, что за оберег на себе старуха таскала, за что руками хваталась. Ну да не раздевать же ее. Так, мечом в воздухе махнул, платье разрезал, кожи не задевая. Упал на пол диковинный оберег, божок дальний, зверообразный, Омельфа на него повалилась, руки-ноги растопырила и шипит по-змеиному.
— Да пропади ты, — говорю, — пропадом. Знал бы Рюрик, какую тварь заботливую и влюбчивую корень его даст. То с князем-мужем постель делила, теперь голубка лесного завела… Милого увидишь — скажи: пусть лучше сам на себя руки наложит. Коли мне попадется — легкой смертью не умрет голубок твой.
Лежит Омельфа на полу и стонет жалобно, и слезы из глаз катятся.
Плюнул я и вышел. Теперь понятно, откуда вражина всю подноготную Владимира-князя знал. Уж каких только песен тетка старая ему не напела! Ничего не утаила, ветошка глупая. Хитер Волхв и проворен: уж и на Рюрикову плоть лапу наложил! Шустер голубок…
Дворня вся разбежалась, хозяйкин визг заслышав. Обабились Омельфины защитнички, за тыном сидючи. А может, Волхв порчу на них навел.
Свистнул я так, что окошки задрожали и снег с веток попадал, на коня сел и за ворота выехал. В лесу развернулся тихонько и назад к терему повернул. Смотрю: выскочили из ворот четверо и вдоль тына порскнули. Трое быстро назад бегом вернулись: нет Алеши, уехал; закрыли ворота.
А четвертый пропал.
Найти его я не смог.
Зима того года была жестокая и долгая. По всей земле люди замерзали на дорогах. Кони отказывались выходить из стойла. Мелкие реки промерзли до самого дна; рыба погибла. Повсеместно, от черноморских пределов до самых вечных льдов, в лесах и степях наступила бескормица. Звери стаями потянулись к жилью. Зайцы забирались в подклети, как мыши. Лисицы заползали в дома, чтобы там свирепо вцепиться зубами в последнюю оголодавшую курицу. Орланы семьями сидели на крышах, ожидая от людей хоть какого-нибудь пропитания. По ночам над избами кружили филины и время от времени нападали на малых детей, выскочивших на двор по нужде. Волки вышли из лесов и бесстрашно нападали на любые обозы, не гнушаясь человечины. По ночам они заполоняли деревни и скопом рвались в хлева, где ревела умирающая с голоду скотина. Собак разорвали почти всех.
Ночи того года были страшны. Звезды приблизились к земле и налились ярым морозным огнем. Красные, зеленые и белые, они злобно таращились на притихшую замерзшую равнину. Они заметно увеличились в размерах и висели в черном небе, как до краев наполненные ядом хрустальные сосуды. Многие наблюдали в них чертей. Луна выцвела до белизны и светила так ярко, что больно было смотреть. В чертах ее усматривали лик самого Сатаны — или Мокоши. Многие в ту зиму сошли от этого лика с ума.
Беда эта охватила все известные земли. В непривычных к холоду западных странах вымирали целые города. В Богемии началось людоедство. Берега Черного моря сковал лед. Корабли не могли пробиться на Русь ни из Царьграда, ни из Синопа. Степи лежали в глубочайшем снегу, и караваны, шедшие из Тмуторокани и Херсонеса, застревали в сугробах, где их добивали небывалой величины волки. Покрылось льдом Варяжское море; плавать по нему было нельзя. Впервые на памяти людей закрылся путь из варяг в греки. Русская земля оказалась отрезана.
Христиане говорили, что пришел конец света, и пеняли князьям, что те не перебили всех идолопоклонников. Молельцы Перуна, напротив, валили все на христиан и злорадно поминали Рюриковичам, как князь Владимир побросал идолов в Днепр. Случилось несколько кровавых схваток: крещеные сжигали Перуновы рощи, староверцы громили церкви. Приближалась весна, но теплей не становилось. Многие утверждали, что тепло теперь вообще больше никогда не наступит.
Пошли разговоры про одичание земли и явление небывалых либо забытых зверей. Под Туровом, в местах обжитых и населенных, объявились три змея сразу. Они прилетели с востока, из-за Камня, оголодав, а замерзнув. В устье Днепра всплыл перепончатый морской черт о двух головах. С северных гор валом повалили белые волки. У Дышащего моря появились неведомые племена. Они ели сырое мясо и говорили на языке, которого не понимал ни один человек. Говорили, что от морозов треснул и развалился сам Алатырь-камень и что Русская земля теперь без защиты.
Говорили и о вовсе диковинных вещах. Многие уверяли, что зайцы заголосили по-человечьи, что мыши собираются на снегу крестом и так тихо погибают, что, пожрав странников на дорогах, волки превращаются в оборотней и живут в избах семейно, выходя ночью на новые кровавые дела. Передавали, что под Псковом объявился невиданный зверь. Имя ему Скима, роста он медвежьего, норова — волчьего, ходит на задних лапах, шерсть у него железная, никого и ничего не боится, с ревом бросается на огонь и умело затаптывает костры, любит человечину, но не брезгует и дичиной, говорит по-людски, и убить его нельзя. Говорили и о золотых горностаях, поджигающих избы, и о черной утке, выкалывающей глаза старикам, и о многом другом, небывалом и страшном.