Юлия Остапенко - Русская фэнтези-2008
Он был счастлив предвкушением две недели. Когда его призвали, он шёл в храм, почти полностью уверенный в триумфе. Но вместо того, чтобы вручить ему бумагу о назначении и отправить в казармы Стражей, его отвели прямо к Святейшим Отцам.
И там, в огромном, гулком, ужасающе пустом зале один из них возложил пергаментно-прозрачную длань на бритую голову Киана и сказал, что он избран Клириком.
Киан растерялся. Он ничего не понимал. Клирик? Но он подавал прошение на высокую должность Стража! Да, это было дерзко, но… он уверен, что справится. Он сможет. Он сумеет быть таким, если надо.
— Да, ты сумел бы, — ответил на это, улыбаясь улыбкой Клирика, Святейший Отец. — И был бы хорошим Стражем — какое-то время. Стражем может быть любой воин с твёрдой рукою и верным сердцем. Но не каждый, далеко не каждый способен нести на себе бремя Обличья. Мы призываем Стажей, но Клирика Кричащий приводит сам. Это Кричащий направил твои стопы к порогу храма. Ты избран Клириком, Киан, носивший некогда имя Тамаль, и у тебя десять дней на то, чтобы подготовиться к обряду посвящения.
Он никому ничего не сказал. Ни своим друзьям по караулу, хотя они крепко удивились, когда он внезапно подал в отставку, ни Эйде. Заперся в своей комнатушке в мансарде постоялого двора и сутки беспробудно пил. Он не хотел быть Клириком, но Святейшим Отцам не отказывают. И хуже всего — он не был уверен, что справится. Клирики — это не грубые головорезы, у которых и дела-то — убивать отступников. Клирик — человек учёный, тонкий, правая рука инквизитора, последнее средство приведения отступника к покорности, вестник смерти, которую несут Стражи на своих плащах, будто на алых крыльях… Это было не то, что он мог делать. Или то?
Ему было страшно. Стражей ненавидели, но и обычных городских стражников не слишком жаловали, и с людской ненавистью Киан был готов мириться. Но Клириков больше, чем ненавидели. Их не понимали.
Он всегда так боялся и так горевал от того, что она не понимала — а он не знал, как объяснить.
Потом ему разрезали грудь золотым ножом, и на обнаженное, трепещущее сердце золотой иглой нанесли рисунок, который он обречён был носить до конца своих дней — его Обличье, его собственное клеймо. Он стал тем, кем мог быть и в глубине души, возможно, хотел. Киан с удивлением обнаружил, что он чудовище. И ещё — что, если отбросить робость, стыд и боязнь показаться нелепым увальнем, он может быть вполне любезен и обходителен со всеми, кто равен ему и даже выше его — и с Эйдой. Но Эйда теперь не имела такого значения, как прежде, — это он тоже понял с удивлением. Все эти столь разные открытия сопровождались одним и тем же, совершенно одинаковым чувством: чистым, как слеза, незамутненным интересом человека, начавшего познавать иную, тёмную часть себя. Он понял, почему не каждый способен быть Клириком. Понял, когда впервые попытался покончить с собой (предварительно замазав своему Обличью смолой губы и глаза) — и обнаружил, что ему не хватает духу.
Зато ему хватало духу жить — жить тем, кем он был, никого не виня в том, что он собой представляет.
Когда Эйда исчезла, Киан подумал, что всё им сделанное было ради неё. И улыбнулся при той мысли — так, как научился теперь улыбаться. И когда через несколько лет его верной службы Богу, или тому, что ему было проще считать Богом, этот Бог потребовал крови Эйды — Киан обрадовался. Он подумал, что такая дерзкая злобливая богохульница, как она, не заслуживает иного.
И вот теперь она стояла перед ним на коленях и лгала ему… лгала?
«Она лжёт тебе, Клирик. В порыве безумия, пока я возрождалось, ты сам посоветовал ей это — солгать мне. Но ты не подумал, что ложь мне — это ложь и тебе».
— Убей меня, пожалуйста, если я пытаюсь тебя обмануть.
«Что же, — подумал Клирик Киан, леденея от гнева, — так тому и быть!»
И тут же: «Нет, нет, её жизнь принадлежит Кричащему. Ты лишь гонец, лишь вестник, Клирик. Ты лишь слуга и страж, ты пёс, чьё дело — искать и сторожить».
Да, подумал Киан, это я. Я такой. Злобный пёс, чьё дело — рыскать и кусать. И она говорит, будто любит меня таким. Она лжёт?
Конечно, она лжёт, Киан. Разве можно такого любить?
И тут она поцеловала его. Не его — Его. То лицо, которое у него было и которое он сам так ненавидел, которого так боялся — и всё равно не мог уничтожить, ни огнём, ни сталью, ни магией. Не мог, потому что оно было им самим.
Клирик Киан Тамаль открывает глаза и видит луну, плывущую в небе, полноликую и величавую. Луна подёрнута сизой дымкой облачков — Киан думает, что к рассвету снова соберётся дождь, и слышит: «Проснись, проснись, проснись!»
Но он ведь не спит.
Резко сев, Киан смотрит на женщину, чьё мокрое, исхудалое лицо блестит во тьме напротив его лица. Нет — напротив его Обличья. Её болезненно тонкие пальцы лежат на его Обличье, и на её губах — синеватый след от губ Обличья, соприкоснувшихся с ними.
— Прости меня, — говорит эта женщина, и он думает, что так давно, Боже, так давно не слышал её голоса! — Ты простишь?
Он чувствует болезненный удар крови в груди и понимает, что что-то стряслось. Озирается — и изрыгает проклятие, которое вовсе не к лицу Клирику, хотя стражник Тамаль, случалось, сквернословил ещё и не так.
— Ярт! Где этот мальчишка?! Отвечай!
Она смеётся. Немыслимо — она смеётся! Знает, что сейчас он ударит её — и всё равно смеётся. Гладит его онемевшую, отвердевшую кожу там, где татуировка, и говорит:
— Он ушёл, пока я заговаривала тебе зубы. А ты заслушался меня и не заметил, верно? Я не знала, сумею ли, и не могла рисковать… Прости, в этом я тебя действительно обманула. Я же всё-таки женщина.
И хитро улыбается — как обычно, когда знает, что ему нечего ответить. Такая дерзкая! Такая жестокая, злая девчонка…
Но он ведь тоже зол и жесток — выходит, они хорошая пара.
— Иди ко мне, — говорит Эйда и, наконец отняв руку от его груди, протягивает её ладонью вверх, улыбаясь сквозь слёзы, блестящие в глазах, что в ночной темноте кажутся лиловыми. И Киан думает, что, несмотря на эту грязь, и кровь, и худобу, и лохмотья, она всё ещё так красива.
— Иди ко мне, Киан, — говорит Эйда.
И он идёт.
Синие линии на его груди, такие же слепяще яркие теперь, как линии на её запястье, набухают, словно вены, бугрясь и лоснясь. С надрывным воплем они прорывают кожу, выбираясь наконец на волю (всё это время, думает Киан с безграничным изумлением, я был для него тюрьмой), вспыхивают в последний раз и падают в ладонь Эйды яростно пульсирующим иссиня-багровым сгустком. Змейка Эйды тоже отделяется и торопливо скользит по её кисти к этому сгустку, стремясь поскорее вернуться к нему, слиться с ним. Змейка прыгает в сгусток, застывает на нём синей жилкой — и в этот миг всё становится на свои места, всё становится ясно, и Киан с тоской и горем думает о других таких змейках, многие из которых покинули его и погибли, став частью людей, которых он обрёк на смерть, — и тут же понимает, что это было правильно и справедливо.