Карина Демина - Внучка берендеева в чародейской академии
Глаза бы открыть, да…
Чуяла, как ехали.
Становилися. Как подходил ко мне человек, от которого пахло не то могилою, не то лавкою аптекарскою, но нехорошо. Он клал мне руку на лоб, и тогда я проваливалась в прежнюю бесприюную серость. Сколько там была? Сколько ни была, да всякий раз выбиралася… и по-прежнему, что едьма, что…
А потом вдруг переменилося.
Исчезло одеяло.
И доски больше не качалися, не скрипели. И ровнехонько так меня положили, а я и легла. Люди сгинули, тишь вокруг, только будто бы пташка где-то рядом поет. А что за она? Щегол? Скворец?
Откудова посеред зимы скворцу взяться?
Соловей?
Нет, соловей, тот иначе, хитро да с переливами, а тут простая песенка да назойливая, тянет, мучит, не позволяет возвернуться в серость мою, с которою я и пообвыклася. А я уже и сама туда хочу, чтоб только не слышать этой пташки.
Мешает.
Убрали бы!
Сказать надобно… попросить… да как попросишь, когда тело все одно чужое, нерухавое? Не желает с ним душа обживаться, тесно ей. А пташка поет.
Чирик-динь-динь.
Заливается, шаленая, от радости.
Динь-динь-чирик…
И тот, с руками, от которых мне покойно делалося, не появляется. Вот и остается, что слухать.
Чирик-динь-динь.
Чирик…
Динь-динь.
И одного разу такая злость меня разобрала, что рванулася я к этой пташке, да и… не ведаю, как оно вышло, но глаза открылися. И закрылися, потому как больно стало от света.
Чирик-динь-динь…
Не умолкнет.
И вновь глаза открыла, тихенечко… а место знакомое. Комната белая, лавки, покрывальцами застеленные. Окошко. И на окошке клетка железная с желтою пташкой. Скачет плашка по клетке да и на меня поглядывает хитрым черным глазом.
Чирик-динь-динь…
А лежу… от как есть лежу, бревном неподвижным, гляжу на этую пташку. Дивлюся… не видывала я в наших краях таких. Махонькая. Шустренькая… и яркая…
Диво, до чего яркая. Я уж и позабыла, до чего яркими колеры бывают… пташка, значит, желтенькая. Покрывальца на кроватях синие да зеленые.
Потолок белый.
— Вот и очнулась, спящая наша красавица, — молвил кто-то. Я б голову повернула, когда б смогла, но дюже она тяжела ныне. — Лежи, лежи… пройдет слабость. Главное, что глаза открыла… пить хочешь?
И поняла я, что хочу.
И пить хочу. И есть… в животе вон дыра скоро буде… и еще другого хочу, для чего мне помощь нужна будет, ибо, ежель и голову поднять не способная, то встать тем паче не сумею.
— Сейчас, девонька, все будет…
Марьяна Ивановна в ладоши хлопнула, и тотчас объявилися вокруг меня целительницы.
Подняли.
Потянули.
В бадью засунули.
Мыли, волосы чесали… отваром поили.
Одежу чистую вздели да и на лавку принесли. И все-то споро, ни словечка лишнего не сказавши. А после, как ушли, то и Марьяна Ивановна ко мне присела.
— Что скажешь, внучка берендеева? — молвила да сама в руку мою вцепилась. — Полегчало?
— Полегчало, — говорю и дивлюся, что говорить способная.
Вода унесла и слабость, и дурноту, и ныне чувствовала я себя на диво здоровою.
— Вот и славно… а то я уж волноваться начала…
— Что со мною…
— Эхом тебя задело. — Марьяна Ивановна за другую руку взялася, расправила ладонь да и уткнулась носом в самое линий переплетение. — Если по науке, то остаточные эманации сильного заклятия, которое на том месте, где ты стояла, оборвалось. А такой обрыв отчасти сохраняет структуру этого заклятия. Со временем оно само развеивается, но, чем сильней заклятье, тем дольше оно и живет. Потому-то, Зосенька, и неможно гулять там, где чаровали аль чародей помер.
Руки она отпустила.
— Это еще на крови твореное… не на человеке лежало… вот и оплело душу… утянуло б, если б не колечки твои… удар не сняли, но приглушили. Пальцами пошевели.
— А…
— Хорошо, в обозе понимающий человек шел, не полез лечить… из-под чужой воли только своею вырваться можно, Зослава.
Сказала и руки отпустила.
— У тебя вышло, от и ладно… от и замечательно.
И поднялася, чтоб, значит, уходить…
— Погодите… я…
— Живы ваши.
— Арей?
Я ведь помню, все-то помню до последнего мгновеньица… и снег, и кровь… и глаза пустые… губы холодные, которые я пальцами раздвигала.
— Живой, — вздохнула Марьяна Ивановна. — Чудо, не иначе… с такими-то ранами… только…
Живой.
И птичка-невеличка желтого колеру запела радостно.
Чирик-динь-динь.
Да я не птичка, не все она мне сказала, матушка-целительница.
— Выгорел он, девонька… дотла выгорел.
А вечерочком тем же ко мне Фрол Аксютович пожаловал. И был он серьезен, как никогда прежде. Ликом хмур. Страшен. Я, хоть и не чуяла за собою вины, одеяло по самый нос натянула, а могла б, так и с головою под подушку б сховалася. Да только Фрол Аксютович рукой махнул, мол, успокойся, Зослава… верно, дни евоные были тяжкими.
Табуретку подвинул.
Сел.
Вздохнул…
— Съездили вы погостевать, — молвил. — Вот уж и вправду… съездили.
Я молчу. Чего тут ответить? У самой-то не ответы — вопросов сотня, ежель не тысяча, и один другого тяжелей. Да не по чину мне задавать их…
Не сейчас.
— Ты, Зослава, — Фрол Аксютович снял с пояса мешочек, а из него вытряхнул коробку о шести углах, о четырех замках серебряных, — сейчас поведаешь мне, как все было.
Неужто еще не расповедали-то?
Замочки Фрол Аксютович отворял не ключами, но прикосновением пальцев.
— И начнешь с того моменту, как вы в Барсуки приехали…
Крышку он снял и вытащил из шкатулки камушек.
Я этаких предивных никогда-то и не видывала. Колеру сливового, и сам на сливу схожий, только величиною этая слива с яйцо куриное. Сам непрозрачный, но приглядишься, и видать, как во внутрях искры вспыхивают.
— Этот артефакт запишет твой рассказ… насколько я знаю, ты сталкивалась уже с визуализацией воспоминаний?
— Чего?
— Показывала другим, чего помнишь?
Это он про тую миску с Ильюшкиным заклятьем? У меня опосля голова долгехонько гудела.
— Знаю, что тот эксперимент имел некоторые… последствия. И не буду лгать, что нынешний пройдет безболезненно. — Фрол Аксютович каменную сливу держал за хвостик. — Неприятные ощущения будут, возможно, не столь острые, но…
Он вновь вздохнул.
— Идет расследование, Зослава.
Чего мне было ответить? Что не желаю я памятью своею делиться? Что не для всех она, а… так ведь, чую, волей аль неволей, да вытянут, чего им надобно.
— Так вы ж уже…
— Допрашивали всех. — Фрол Аксютович сливу протянул. — Кроме тех, кто по объективным причинам не имел возможности… высказаться.