Святослав Логинов - Колодезь
Фархад ушёл, оставив Семёна в вящем смущении.
Как быть? Может, плюнуть да согласиться? Он не девка, с него не убудет. Оно, конечно, грех немалый, так ведь не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасёшься. А с шемаханской рабой жить – не с чужой женой блудовать, такой грех отмолить можно...
Семён покачал головой. Ох, силён лукавый, любит душу мутить! Фроська, какая ни есть паршивая, а супруга законная, и второй не бывать...
Одна – только у попа жена, шепнул искуситель, и Семёна от этих мыслей ажио передёрнуло, – и хоть в Стоглавце записано со слов Григория Богослова, будто лишь первый брак – закон, а уже второй – прощение, третий – законопреступник и четвёртый – нечестие, понеже свинское есть житие, так Грозному царю и четвёртый брак в закон был. А у тебя и вовсе не брак, жёнка-то на Туле осталась, а Дуньку тебе дают для сласти телесной. Отец себе такого не возбранял.
Вспомянул Семён отца – как ожгло всего. Мигом искус пропал, твёрдо решил Семён в душе своей: не бывать такому блядству.
А через неделю, когда подошёл срок, согласился взять Дуньку за себя.
У персов свадеб не играют. Аллаху дела нет, кто с кем в постель повалился. Богатей, само собой, пиры устраивают, гостей созывают, хвалятся казной, нарядами. А чтобы в церковь пойти, хоть бы и в свою мечеть – этого не бывает. Тем более никакой свадьбы не положено рабу подневольному.
Хозяин привёл Дуньку, сказал:
– Вот тебе жена. Живите счастливо, Аллах вас не оставит, – и ушёл, прикрыв дверь пастушьего балагана.
Дунька сидела куклой в красном невестином платье, руки сложила на коленях, замерла перед Семёном, словно кура перед мясницким ножом. А у Семёна и самого захолонуло внутри, сробел хуже мальчишки.
Потом подошёл, Дуньку по волосам погладил:
– Вот оно как, Дуняша. Та судорожно кивнула:
– Да, и подруги нет, косу переплести некому. Но это ничего, я сама переплету.
Путаясь дрожащими пальцами, принялась распускать толстую косу. И когда волосы свободно рассыпались по плечам, Семёна вдруг охватила нетерпеливая дрожь. Уже ни о чём не думая, он принялся стаскивать с девушки свадебное платье. Дунька глядела испуганно, чуть слышно шептала:
– Погоди, это же не так надо...
Чёрта ль в том, что не так! По правилам невеста сама должна раздеться и с мужа сапоги снять... но какие правила могут быть в чужедальнем нерусском краю, да ещё когда кровь гулко стучит в висках?
Дунька послушно опрокинулась на постель, покорно застонала под Семёновой тяжестью. Плакала, а сама обнимала его. Мужняя жена как-никак, понимать должно...
Потом, когда Семён отпустил её, Дунька вдруг улыбнулась всей зарёванной мордашкой, прижалась к Семёну, прошептала в ухо:
– Сёмушка, суженый мой...
Вот где Семёну худо стало. Прежде после телесной истомы тоже гадостно становилось, но тогда он Фроську ненавидел, а теперь – себя.
...Не убий, не укради, не прелюбы сотвори...
* * *Вскоре Семён привык и уже не мучился совестью. Спокойно ложился, спокойно вставал. С Дунькой был ласков – зачем обижать девку? – но за жену не считал. Так поблядовать – Христос простит, а двоежёнство – грех смертный.
Вот Дунька была счастлива: честно замуж вышла, честно с мужем живёт. Невольнице такая удача редко выпадает. Большинство сначала в наложницы попадает, а уж потом, искудившись, собственную жизнь устраивает. Какая это жизнь, всем ведомо: косы драны, морда бита и пенять не на кого.
Пастуший балаган тем временем нечувствительно изменился, из старой развалины, где не только ветер, но и нескромный взгляд проходил меж плохо слепленных камней, обратившись в жилой дом. Дунька где-то глины нарыла, замазала трещины, накалила в костре известкового камня, побелила стены снаружи и изнутри, натаскала от доброй Фатьмы горшков да казанчиков, тряпок каких-то, и дом стал смотреться пригоже.
Семёну такое дело не понравилось, слишком уж по-семейному устраивалась Дунька, словно и впрямь законная супруга. Уют и Семёна затягивал, звал успокоиться. Семён в душе бунтовал, хотя снаружи ничего не выказывал, лишь жилище своё называл по-местному: саклей, в то время как Дунька величала балаган избой.
Давно, едва сойдя с корабля, Семён принялся лелеять в душе мысль о побеге. Оно, конечно, путь не близкий – округ моря ходить через горный гребень, но всё-таки посуху, а не морем, которого Семён, раз увидавши, побаивался. Он и теперь прежних дум не оставил, но уже не столько планы сметил, сколько просто ласкался мыслью, как уйдёт в родные края. Тёплый Дунькин бок и негневливый хозяин – не чета дедилинскому приказчику! – неприметно приращивали холопа к новому месту. К тому же, походив со стадом, спознал Семён, что есть такое горная круча и каковы речки, бегущие с камня.
А тут ещё другая незадача: прежде Семён мог запасец в дорогу собрать – сыру, лаваш, сушёного мяса; а теперь в доме хозяйка, от неё приготовлений не скроешь, и какой ни будь Дунька дурёхой, а сразу поймёт, куда намылился суженый и что ждёт после этого её саму.
Куда ни кинь, со всех сторон окрутил добрейший Фархад-ага Семёна, и не арканом связал, а тонкой шелковинкой. Только и остаётся вечерами бить поклоны перед образом Спаса нерукотворного: спаси, помилуй, ослобони!... Так ведь иконку тоже Дуняша принесла: статочное ли дело, просить у неродного благословения беды хозяйке?! Нет в жизни пути, для чего не умер я, выходя из утробы, и не скончался, когда вышел из чрева?
Так жаловался Семён, а сам жил в довольстве и тепле, как запечный таракан. Господь тем временем жалобы слушал и дело вершил по-своему.
* * *Лето всё набирало да набирало силу. Жарынь стояла такая, какой в Туле Семёну видывать не приходилось. А дождя не было. Семён сначала думал, что беда подошла, засухой господь посетил, но Дунька разъяснила, что в чёртовом горном краю так и положено: стечёт талая вода, и новой до осени не жди. Дожди только у моря бывают, а дальше тучам хода нет, цепляются за горы. Потому здесь и хлеб не родится, один только ячмень да полба.
Каждый день Семён со своей отарой уходил всё выше в горы, где ещё не вполне выгорела трава и овцы могли нагуливать тело. Семён радовался тишине и горной прохладе и вовсе не думал, что с каждой ходкой всё ближе ущелья, скрывающие разбойные аулы, а горы на то и есть горы – злая земля, подъятая дыбом, – что не стихает там великая рознь и брань. Всякий нуцал или уцмий, владычествующий тремя деревнями, считает себя государем и, укрытый ущельями, никоторой боязни себе не имеет. А воинскую славу видит в угоне чужого скота.
Семён так и не разобрался, кому приглянулись узденевы овечки – каратинцам, ахвакам, прозванным за дурной нрав квеша-ахвак, или вовсе каким-нибудь бохлихцам, которых пересчитать по пальцам можно и разуваться для того не потребуется. Но на Семёна у них силы достало. Пятеро мужиков: чёрные кучерявые бороды, чёрные кучерявые папахи и чёрные валяные бурки – выскочили из колючих зарослей держи-дерева, зарубили бросившихся наперерез собак и, не обращая внимания на Семёна, словно хозяева погнали овец дальше в гору.