Дана Арнаутова - Год некроманта. Ворон и ветвь
Долгий-предолгий миг он смотрит мне в глаза, а кажется, что прямо в сердце. Может, конечно, так оно и есть. Но я не опускаю взгляд, даже когда виски начинает ломить от боли, а грудь сдавливает знакомая тяжесть его мощи.
— И в третий раз я скажу: тот, кто учил тебя, делал это хорошо, — падают гири его слов. — Да будет так. Всё, что было и еще будет этой ночью — от заката до рассвета — только в твоей власти. Ни к добру, ни к худу не обернет этого судьба. Но посеяв сегодня зерно — урожай будешь собирать сам. Тот, который заслужишь. И еще скажу тебе, Ворон из Вороньего гнезда. От судьбы не убежишь, как не скрыться смертному от моей охоты. Сегодня или через год — она все равно настигла бы тебя, как и судьба. Тебе решать: бежать или встретить ее лицом к лицу, как сегодня. Прощай.
Тяжелые шаги удаляются размеренно, неторопливо. Жалобно хрустит доска — все-таки не выдержала. Я забираю бутылку, в которой еще плещется на дне, перебираюсь к камину. Здесь тепло, даже пол немного прогрелся. Снимаю мокрую куртку, стягиваю прилипшую к телу рубашку, развешиваю их на вбитые между камнями крючки. Грудь жжет, в спину веет холодом. Ничего, потом повернусь к теплу спиной. Дрова полыхают яростно, словно камин чует, что теперь его разожгут нескоро, и торопится отдать как можно больше тепла. Всегда любил здесь сидеть. В обычные дни семья собиралась к обеду и ужину за ближним к огню концом стола. Слуги садились на другом конце, чтобы быть на виду, но не слушать хозяйские разговоры. А под столом непременно крутилось несколько охотничьих собак, ожидая костей и объедков. Что-то с ними случилось, когда люди ушли из замка?
Я сижу, прихлебывая вино из бутылки маленькими глотками, чтобы дольше хватило. Когда замерзаю, поворачиваюсь то одним боком, то другим, потом набрасываю на плечи высохшую рубашку. Воротник и рукава еще чуть влажные, но спине теплее. Я научился терпеть боль, а вот холод — до сих пор не умею.
… Керен, чьего имени я тогда не знал, требовал менять нательное белье каждый день, утром и вечером мыться и чистить зубы порошком корня аира. Мне это казалось диким, но не больше, чем все остальное. Кое-что было куда хуже. Конечно, я подчинялся, хотя ненавидел огромную ванну всей душой: мытьё было частью новой, отвратительной жизни. Но я быстро понял, что сопротивляться в мелочах себе дороже. И все-таки, однажды, свалившись от усталости, лег спать, не вымывшись. Наставник лишь мягко пожурил меня, велев сменить постель. А в следующий раз выволок из кровати и швырнул в ненавистную ванну, наполненную водой пополам с кусками льда. Еще и заклятие неподвижности наложил. Спустя вечность он вытащил меня из ледяной крошки, указал на коврик у двери своей комнаты и ушёл, бросив напоследок:
— Замерзнешь — приходи. Согрею.
Потом я лежал на тонкой, не спасающей от холода каменного пола подстилке и стучал зубами. В щель полуприкрытой двери из его комнаты падал мягкий золотистый свет, оттуда тянуло теплом и запахом свежего печенья. Насквозь мокрые, едва не заледеневшие рубашка и штаны из тонкого льна облепили тело, а встать, чтобы согреться движением, оказалось совершенно невозможно: коврик соглашался отпустить меня только в одном направлении: к двери. Очень быстро я закоченел до того, что скорчился в позе зародыша, подтянув ноги к груди, спрятал ладони в подмышках и уткнулся лицом в колени, пытаясь даже не согреться, а хоть как-то дотянуть до утра. О том, что будет, если ванна и в этот раз окажется ледяной, а не горячей, как обычно, страшно было подумать.
И все время я помнил о словах наставника. Вот это было самое трудное и мерзкое: не подняться с подстилки и не постучать в дверь, за которой так тепло. Я знал каждый дюйм его спальни: успел выучить за те полгода, что уже прошли. Высокую деревянную кровать с кучей белоснежных подушек; ворох шерстяных одеял и пледов, подбитых заячьими и беличьими шкурками; круглый столик возле кровати, где по вечерам всегда стоял стеклянный кубок с подогретым вином и блюдо с пирожками, печеньем или сушёными фруктами в меду. Были там и книги, и шкафы с диковинками, и огромная карта на стене, нарисованная странно, сверху, будто художник летал как птица или смотрел птичьими глазами. Но я не мог думать ни о чем, кроме кровати и тёплых мягких одеял.
Конечно, за тепло придется платить. Насмешливые холодные глаза, узкие губы, чуткие пальцы, умеющие чередовать почти невыносимую боль и совершенно невыносимое удовольствие. Он никогда не заботился о том, чтобы мне это нравилось, просто его забавляли попытки сопротивляться или оставаться равнодушным и неподвижным. И он всегда добивался своего. Я, конечно, и до него знал, что бывают мужчины с извращенными, нечистыми желаниями. Но это было лишь знание, вроде того, что единорога может укротить девственница, а на луне живет человек из детской сказки. И уж точно мне бы в голову не пришло, что этим можно наслаждаться. Через боль, отвращение, мучительный, выедающий душу стыд… Но можно. Надо только расслабиться и позволить делать с собой что угодно. Сопротивление он ломал жестоко, мнимое презрение и равнодушие тоже не помогали. И я всегда сдавался, не зная, кого ненавижу больше: его или себя, палача-насильника или жертву, которая подчиняется не только боли, но и удовольствию.
А сегодня там было так тепло. И один раз — он ведь ничего не изменит. Мой мучитель все равно будет делать что захочет, однажды можно и разрешить. Мне было так холодно, что казалось, будто кровь уже застыла и сердце вот-вот остановится. Хуже боли, хуже стыда, хуже злости на самого себя. Что с того, что я никогда не приходил к нему по своей воле. Хоть раз это помогло? Вцепившись зубами в подстилку, чтобы не кричать от судорог в сведённых мышцах, я уговаривал себя встать. Три шага до двери. Тепло. Может даже горячее вино. И уж точно мягкая, пахнущая лавандой постель, где замерзнуть просто невозможно. Один раз. Всего один!
Я уговаривал себя, что еще минутку — и встану. Еще чуть — и сдамся. Вдруг у него сегодня нет настроения, и я смогу просто погреться… Но каждый раз только сильнее сжимал колени, тёр ими друг о друга, шипел от боли, растирая ладонями ледяное лицо, плечи, грудь. И минута растягивалась, длилась, пока не переходила в следующую, и еще… Наверно, я плакал. Если слезы и текли, я их не чувствовал. Но то, что начал тихонько скулить — помню точно. И сразу же перестал, понимая, что он услышит. Потом было все равно. Холод пробрался в каждую каплю крови, в каждый волосок и частицу плоти. И сколько это длилось — не знаю. Я просто лежал и ждал утра, мечтая, как вот-вот встану и постучу в дверь, за которой уже и свет погас…
Как наступило утро — не помню. То ли уснул, то ли, что вернее, потерял сознание. Очнулся уже голым, в блаженно горячей воде. Мой безымянный мучитель стоял рядом, прислонившись к стене спиной, нежа в длинных холёных пальцах фарфоровую чашку с травяным отваром и время от времени отпивая из нее. Убедившись, что я пришел в себя, он молча развернулся и ушёл. На стуле рядом с ванной лежала чистая сухая одежда. А примерно неделю спустя наставник все так же небрежно бросил мне, что его зовут Керен. И я даже могу называть его так, если захочу. В постели. Я воспользовался этим правом почти семь лет спустя, в ночь, когда попытался его убить. И у меня почти получилось, видит Проклятый! Но это было потом. Когда мне уже было известно, что мало кто из многочисленных учеников Керена дожил до того, чтобы узнать его имя. И то, что многие из них приходили к нему в постель по своей воле, им ничуть не помогло. А для меня ничего и не изменилось. Разве что появилось имя, которое я мог теперь вволю проклинать. Да еще ни разу за эти семь лет я не лег спать, не вымывшись…