Даниэл Уолмер - Обида предков
Наньяка приблизилась почти вплотную. Расстояние между ними теперь было не больше локтя. Она была одного роста с ним, и поэтому зрачки ее приходились на уровне его глаз. Впрочем, еще прошлой ночью он заметил, что она умеет менять свой рост, то вытягиваясь, то становясь приземистой и широкой. От нее веяло холодом, но не спокойным холодом зимы или высокогорья, но холодом незнакомым, небывалым, пронзительным, Казалось, если бы удалось сжать в один комок, в одну фигуру высотой в четыре локтя все самые злые морозы Асгарда или Ванахейма, все вьюги, всю ледяную застылость их бескрайних равнин — получилось бы нечто вроде этой нелюди.
Прошлой ночью Конан не успел почувствовать исходящий от нее запредельный холод, должно быть оттого, что сам был чрезмерно яростен и разгорячен. Но сейчас он чувствовал. Ему показалось, что подбородок его, грудь и колени превратились в лед, а следом за ними стремительно леденеет все тело. Так вот отчего умирали те, на кого обращала наньяка свой взгляд! Не от ядовитых лучей из зрачков, но от холода…
Хотя текучее, переливчатое лицо нельзя было назвать безобразным и страшным, в выражении его не было ничего человеческого. Нельзя было сказать, что наньяка смотрит с ненавистью, с гневом, с вожделением или с опаской. Взгляд ее был очень сильным, давящим, но чем жили эти глаза, какие чувства — если они были вообще! — таились в ледяной груди, понять и ощутить было невозможно. Иноприродность этой твари, нечеловеческая ее суть у обыкновенного человека вызывала, должно быть, ужас. Конан же почувствовал отвращение, сильное, как удушье. Кром! Так вот отчего погибают те, кто выдерживает запредельный холод! От вязкой и плотной, тошнотворной волны отвращения…
— Ну, что ты смотришь?! Скажи что-нибудь, плевок преисподней! — крикнул Конан, чувствуя, что если он не сбросит сейчас оцепенения, холод доберется до сердца и остановит его. Либо же — он задохнется от отвращения.
«Ты мой»,— сказала наньяка, вытянув два-три отростка и пошевелив ими. Вернее, она ничего не произнесла, не издала ни звука, и рот ее с непрестанно меняющими форму губами не приоткрылся. Наньяка подумала эти слова, а Конан услышал их внутри себя, громко и отчетливо.
— Как бы не так! Это ты сейчас будешь моей, голодная нежить! Лучше тебе убраться отсюда подобру-поздорову!..
«Ты мой,— повторила наньяка.— Я уйду. Ты мой».
— Убирайся! Да поскорее!.. Я не люблю ждать!
«Я уйду. Ты мой. Ты один стоишь целой деревни. Я уйду насовсем».
От ее слов, монотонными каплями долбящих изнутри его череп, волна отвращения стала еще гуще. Конану стало нечем дышать. Он взмахнул правой рукой, намереваясь рассечь мечом несколько раз подряд отвратительный мерцающий призрак. Пусть наньяке от этих ударов не будет никакого вреда, зато рука его и грудь разогреются, и губительный холод отступит от сердца.
Он взмахнул… но рука не слушалась его. Холод сковал мышцы. Меч еще держался в сведенных пальцах, но грозил вот-вот выпасть и ткнуться острием в траву у его ступней. Конан напряг левую руку, затем колено, но результат был тот же. Тело отказалось ему повиноваться, негнущееся и застылое.
— Ты рано обрадовалась, тварь!..— пробормотал он.
Хвала Крому, голос ему еще повиновался. И зубы тоже. Он еще может впиться ей в горло, лишь только она бросится на него… В это мерцающее, призрачное, неуловимое, как пляска холодных лунных лучей…
«Ты мой. Мой. Ко мне!» — позвала наньяка.
Конана охватила странная апатия. Ему стало вдруг все равно. Он представил себе очень отчетливо, что случится в следующие несколько мгновений: холод доберется до сердца, окружит его со всех сторон, сожмет ледяным кулаком и остановит. Меч выскользнет из разжавшихся пальцев, и следом за ним он так же рухнет в траву. Призрачная тварь склонится над поверженным врагом, прикоснется губами, переменчивыми и текущими, будто лунные черви, к его макушке и выпьет душу его, словно драгоценное вино. Напиток силы, напиток бессмертия. Душу, которая стоит всех оставшихся жителей деревни вместе взятых…
Отчего он знал это так точно, так отчетливо? Должно быть, наньяка думала об этом, глядя на него в упор. Теперь во взгляде ее было что-то напоминающее человеческие чувства, хотя и очень отдаленно: нетерпение, вожделение, алчность. Богатая добыча ждала ее. Очень богатая! Ради нее стоило завывать под окнами, царапаться в ставни и стучать в двери много ночей напролет…
Сердце билось очень медленно. Удар… два долгих вздоха… еще удар… глуховатый, слабый… Должно быть, так умирают, засыпая в большой мороз в открытом поле. Когда ни души вокруг. Только снег и колючие звезды…
Неожиданно с наньякой что-то произошло. По алчно-нетерпеливому лицу ее пробежала судорога, Одна, другая, третья… Оно стало меняться и переливаться быстрее, чем раньше. Туманно-мерцающий столб ее тела затрясся, она стала меньше ростом, а затем вновь вытянулась и стала раскачиваться из стороны в сторону, словно язык колокола. Громкий, тоскливый вой вырвался из ее губ. В этом вое киммерийцу почудились жалобные нотки.
Одновременно с этими превращениями твари Конан почувствовал, что сердце его вновь забилось сильно и ровно. Стылые щупальца холода отступили от его груди. Подняв глаза, он не увидел больше пристальных, жестких зрачков, обращенных на него в упор! Наньяка не смотрела на него больше!
Чьи-то ладони прикрывали ее огромные, широко расставленные глаза. Одна ладонь, слева, была нежной и юной, с тонким запястьем и длинными пальцами. Другая, прикрывающая правый глаз твари, была морщинистой, коричневой и дрожащей…
— Убирайся прочь! — закричал он, воспрянув.— Жалкая нечисть! Червяк могильный! Прочь!..
* * *
Проснулся — или очнулся? — Конан довольно поздно. Он лежал ничком на траве, распластавшись и раскинув руки. Меч его, вынутый из ножен, лежал рядом. Место было тем же самым, в двадцати шагах от дома, под окнами которого извивалась вчера замогильная тварь.
Тело киммерийца находилось вблизи тропинки. Вряд ли за все утро никто из проходивших по ней селян не заметил его. Должно быть, они не на шутку ненавидят его, либо очень боятся, если ни один не полюбопытствовал, что же случилось с проезжим чужеземцем, убит ли он, ранен либо просто спит мертвецким сном. Что ж! Если такое отношение и задевает его, то совсем немного. Он вовсе не собирается жить здесь или задерживаться на какой-либо срок. Вот только накормит и напоит своего скакуна, томящегося на окраине деревни, под деревом, оседлает его… и только его и видели!
Поднявшись с травы, осмотрев себя со всех сторон и убедившись, что на нем нет ни единой царапины, Конан неторопливо двинулся в сторону своего заждавшегося жеребца. По дороге его внимание привлекли странные звуки, доносившиеся с одного из дворов. Вообще-то, звуки были вполне обычными — нехитрая музыка дудок, цимбал и флейт. Но странно было их веселье на фоне обреченной, траурной атмосферы, в которой пребывали жители деревни. Обычно подобная музыка раздается на свадьбах или осенних праздниках урожая,