Елена Хаецкая - Царство небесное
Брат Одон очищает с яблока потемневшую шкурку и делает это с таким ожесточением, будто — только дай ему волю — всех сарацин точно так же ободрал бы, чтобы те из черных сделались если не белыми, то хотя бы бледно-зелеными…
А Саладин ждал его в горах, покусывая за тощие, обглоданные бока плохо защищенные замки Бель-Хакам и Бофор.
Точно пес, которого поманили лисицей, гнался за ним брат Одон.
Сразу за Баниасом Саладин спустил на него легкую конницу, и несколько десятков орденских братьев вместе с великим магистром оказались в плену. Брат Одон даже не понял, как это вышло: копье, прилетевшее издалека, да так, что магистр его и не видел, ударило по шлему, а проснулся брат Одон уже со связанными руками, под полосатым пологом, который медленно колыхался на ветру.
Рядом на корточках сидел чернолицый человек и смотрел на него без любопытства, тускло. Потом раздвинул губы, выставив поломанные зубы, и спросил, скверно выговаривая слова:
— Ты — Одон де Сент-Аман?
Так устроены человеческая речь и человеческий слух, что хуже всего в чужом произношении воспринимаются имена. И потому пришлось сарацину повторить свой вопрос четыре раза, пока он наконец не утратил терпение и не начал бить брата Одона.
Тогда великий магистр сказал:
— Я — Одон де Сент-Аман.
И его потащили к султану.
Султан, сорокалетний мужчина, по сарацинским меркам — красивый. Не обращая внимания на растерзанный вид пленника, султан делает широкий жест:
— Садись, друг.
Одон усаживается на ковры, наваленные один на другой, точно лепешки, выставленные для продажи. Одону неудобно так сидеть. Он привык к стульям. Давняя рана не позволяет подбирать под себя ноги. Кряхтя, брат Одон вытягивается, опираясь на локти. Он знает, что его поза в глазах сарацин выглядит верхом непристойности, и это не может не веселить его.
Султан глядит, приподняв одну бровь чуть выше другой. Доспехи с брата Одона сорваны. Стеганая куртка иссечена и запачкана кровью. Слиплись и волосы, и борода.
Саладин любезно предлагает пленнику воды. Брат Одон погружает лицо прямо в чашу, которую хватает левой рукой — правая болит. Неопрятная борода полощется в питье. Саладин не выдерживает, короткая судорога пробегает по его губам, султан морщится, султана сейчас стошнит. Ага! Брат Одон торжествует.
— Время поговорить о твоей жизни, друг мой, — все еще любезно произносит султан.
— Моя жизнь окончена, — отвечает брат Одон. Он обтирает себе лицо и бороду ладонью, ставит чашу между расставленных колен, тяжко переводит дух. — Что ты хочешь от меня, агарянин?
— Я предлагаю тебе выкупить себя.
Брат Одон размышляет, рассматривая шатер, безупречно изящного султана, его изумительное оружие, его красивые ковры, его полированную серебряную чашу, из которой только что угощали пленника.
— А как же другие? — спрашивает наконец брат Одон. — Вместе со мной ты захватил и других.
— Другие пусть выкупают себя сами.
У брата Одона, оказывается, сломано ребро: когда он пытается вздохнуть полной грудью, в боку просыпается боль и властно требует внимания к своей персоне.
— Ох! — произносит брат Одон, сдаваясь на ее милость и вдыхая воздух меленько, как птичка пьет. — Разве ты не знаешь, глупый сарацин, что у орденских братьев из личного имущества — только пояс да нож, а ничего другого они за себя не отдадут?
— Может быть, твой король… — намекает султан.
К черту боль в боку! К черту колено, которое плохо гнется! Брат Одон вскакивает — ярость вздергивает его на ноги, ярость рвется из его потемневших ноздрей.
— Я не позволю его королевскому величеству сорить из-за меня деньгами! — орет брат Одон. — Лучше я сдохну в твоем вонючем плену! Ты понимаешь речь крещеного человека?
— Я хорошо говорю на языке франков, — невозмутимо отвечает султан. — Я понял тебя. Согласно твоему желанию, ты сгниешь у меня в тюрьме.
— Превосходно! — отвечает магистр. — Только не воображай, будто ты меня испугал.
И — вот награда пленнику за испытания, теперешние и грядущие, — султан, утратив толику своей безупречности, криво пожимает плечами.
В эти самые минуты один мальчик говорит другому:
— Мой сеньор, я — ваш человек.
В старых грамотах, много лет назад составленных прежним Болдуином и прежним Онфруа, перечисляется со всеми ее приметами каждая пядь земли, принадлежащая торонскому сеньору. Эта почва вокруг Галилейского моря чрезвычайно плодородна, и на ней созревает несколько урожаев в год. Некоторые акведуки и каналы остались здесь еще с римских времен. Владетелю Торона принадлежат превосходные поля, где выращивают хлопок, и чудесные оливковые сады, и множество оливковых прессов, где солнечными струями изливается по чанам масло, и хлебные поля. И, пока брата Одона, оскаленного и разозленного, тащат в тесную, битком набитую разным людом камору, и швыряют туда, на истоптанный ногами земляной пол, в тесноту, безнадежность и густую, разъедающую тело вонь, — все богатства сеньории вкладываются в подставленные ладони юного Онфруа: пучок травы, горстка почвы, две зеленые оливки.
Чуть позже, уже не при всех, а наедине, король заводит с молодым сеньором другой разговор.
— Я хотел бы породниться с вами, — говорит Болдуин северянину-ангелу.
Тот поворачивается резко, как будто его ударили; серые глаза расширены — насколько им это удается. Кажется, Онфруа потрясен услышанным. Однако король вполне серьезен.
— Моя сестра Изабелла, — он называет имя предполагаемой невесты.
— Изабелла? Но ведь ей всего восемь лет!
— Под здешним солнцем девушки взрослеют быстро, — тихо произносит король. — Если вы согласны подождать несколько лет, то мы можем уже сейчас объявить о помолвке.
Онфруа падает к ногам короля. Он согласен.
Вместе с младшей сестрой, более драгоценной, нежели старшая, король отдает этому безупречному рыцарю свое Королевство. Онфруа похож на Галахада: не столько воин, сколько охранитель Святого Грааля. Из рыцарских добродетелей милее всего ему милосердие и благочестие; всем птицам он предпочитает голубку.
Впоследствии, когда Болдуину, самому отважному из Иерусалимских королей, говорили, что его деверь Онфруа — трус, Болдуин никогда с этим не соглашался. Онфруа был погружен в тихое, смиренное созерцание бытия, где, как мнилось стороннему наблюдателю, ему сызмальства открывались наиболее сокровенные тайны.
Изабелла, дитя с тугими черными косами, зеленоглазая, с тонким, чуть неправильным лицом. Старший Онфруа — тот, что ждет воскрешения под надежным камнем, с которого сбита невнятная, осыпавшаяся латинская надпись времен Понтия Пилата и заменена новой, отчетливой, с резким знаком креста, — непременно заплакал бы, едва о ней подумал. Он сострадал всем женщинам, но королевским дочерям — в особенности.