Федор Чешко - Ржавое зарево
Мечник запрокинулся, царапая ногтями затылок — будто бы силясь разодрать его раньше, чем это удастся невидимым свирепым клыкам. Перепуганные, ничего не понимающие Векши сунулись оттаскивать пальцы Кудеслава от его же кровянеющих волос, но даже обоим уподобиям Горютиной дочери глупо было надеяться пересилить вятича. Тот словно и не заметил этих отчаянных попыток. Хотя… Быть может, именно благодаря им Мечник вновь нашел в себе силы заговорить — слепо уставясь в вечереющую небесную бездну, с трудом продавливая слова сквозь плотно стиснутые зубы…
— Я… помотался по свету… видал… знаю… Легче всего навязать чужое, когда прежний лад рушится… а новый еще толком не… Как у вас нынче… Как нынче в вятской дебри-матушке… Каждый раз они будут пытаться на таком переломе… На междувременье… Оно, поди, и есть тот самый перекат Время-реки, по которому они к нам… Волки — для них всегда первая добыча хворые, загнанные, запуганные… всегда… А сколько еще будет таких перекатов! И если у нас… у потомков наших… если на таких межвременьях… нам, здешним, не будет хватать ос… осмотрительности… терпенья… Если захочется нам скорей-скорей-скорей… безопасности, сытости, определенности — ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ, лишь бы скорее… Тогда-то и грядет конь ржавый… черный… И на том, на Нездешнем Берегу… Коль захочется любой же ценою воли… раздольной, неоглядливой… НИ НА ЧТО не оглядливой… тем, тамошним… или нам, здешним… Плох железный закон, выстроенный лишь на страхе пред жестокою силой, на почтении к недостойным… Но когда рвутся из-под такого, легче легкого не вырваться, а сорваться… Под один гребень с недостойными перестать чтить и достойных… Приравнять к угнетателям тех, кто попросту… кто всего-то лишь хочет воли и для себя… Обо всем судить… было при прежнем — плохо… не было — хор… хорошо… Это смерть — когда без разбору под один гребень… это ярмо хуже прежн… прежнего… в дюжую дюжину раз хуже…
Мутнел, мерк предвечерний свет в глазах Кудеслава, растерянные лица склонившихся Векши и Мыси расплывались бесформенными багровыми пятнами, а он все хрипел, все цедил малоразборчивые слова, сам не понимая, слюна или кровь пузырится у него на губах:
— Никому, кроме ЕГО-ЕЕ, не дано безошибочно провидеть грядущее! Даже богам — и тем почти не… Потому не тщиться заглянуть в запретное нужно; не истолковывать подвысмотренные крохи — нуж… о-ох, пропади оно все!.. Нужно пытаться вершить это самое гряд… К-когда живешь — тогда и… Не дожидаясь… невесть чего… а вы… «Все равно без толку» — надо же! Вот бы ржавые-то порадовались, кабы…
Вятич вдруг подавился словами и зарычал, коверкая рот злобным оскалом.
Потому что боль сделалась совершенно непереносимой.
А еще потому, что понял.
Если и не все, то главное.
Отчего и он, и оба подобия Горютиной дочери изо всей наверняка долгой вереницы грядущих своих воплощений нынче заглянули именно в эти.
Как получилось, что Кудеславово виденье нагрянуло вроде бы само собою и ни с того ни с сего… вроде бы.
Откуда взялась уму непостижимая беспечность сопутников и собственная Кудеславова душевная да телесная леность.
И еще: почему для него и для Векши (главное — Векши!) вдруг сделалось почти непроизносимым имя премудрого четвероединого волхва. Если Векше противно даже языком вытворить волхвовское имя, то ни за что она не допустит в свою голову разум старого ведуна. Сознательно, нет ли, а не допустит. А кроме Корочуна, теперь, наверное, никто не способен противостоять ржавым, которые взялись наконец за своих догоняльщиков — и похоже, взялись всерьез.
Ты-то, Кудеслав Мечник-Пернач-Чекан, все хлопотал по-глупому, в меру своего воинского разумения опасался наскока, стрел из засады… А вороги-то вот как: тишком да ладком. По-своему. Наверняка.
Ярилась, не отпускала злая хищная боль; окружающее зализывали-размывали тусклые закатные отсветы… нет, это Мечников взор захлебывался в мутном кровавом тумане — ледяном, ржавом, последнем… Мягко качнулась земля… Вот-вот вздыбится она, опрокинет и больше уж не позволит подняться…
И вдруг смертное наваждение резко преломилось на убыль.
Ослабела хватка злобных терзающих клыков, между ними и затылком втиснулась крепкая маленькая ладошка, а перед вновь научившимися видеть глазами объявилось сосредоточенное, напряженное Векшино лицо.
— Что с ним? — это Мысь. Встревоженная, испуганная. И тоже рядом.
А Векша торопливо наговаривает что-то неслышное; глаза ее темнеют, оборачиваются бездонными колодцами невесть в какую трудновообразимую глубь… А боль — она еще где-то рядом, еще скалится, пугает, притворяется, будто вот-вот снова бросится терзать да мучить… Только этот невидимый, но жуткий зверь не вернется. Потому что боится маленькой прохладной ладошки. Невыносимо боится. До смерти.
Так боль и умерла — от страха.
Помнится, кто-то кого-то считал обузой в пути, а, воин самоуверенный?..
Боль умерла, и Векша сразу обмякла — сделалась обычной, только очень усталой. Лишь тогда, утерев рукавом мокрое лицо да вновь привалясь к приходящему в себя вятичу, она соблаговолила вспомнить о вопросе своего уподобил и проворчать:
— Что, что… Вконец себя умучил — вот что. Ты бы вот попробовала, как он — столько времени без сна да роздыху… После такого не один, а дня бы три-четыре отсыпаться, и то будет не вдосталь…
Вряд ли Мысь поверила этому — разве что два с половиною года назад Векша была несоизмеримо глупее себя нынешней. А нынешняя Векша явно не верила собственному объяснению.
Краем глаза уловив какое-то шевеление кустарника на ближней опушке, Мечник заворочался — торопливо, но очень неловко: мешали сызнова угнездившиеся под мышками подобия Горютиной дочери, да и только-только минувший приступ давал себя знать. Поэтому, когда его рука добралась наконец до рукояти меча, вятич уже успел понять: хвататься за оружие нет никакой нужды.
Аса.
Она неторопливо шла к костру, без видимых усилий неся на плече трепыхающегося Жеженя. С одежи Чарусина закупа сбегали журчливые ручейки.
— Ну пусти… — уныло канючил Жежень. — Ну не позорь же… Ну я сам… Своими ногами… Что хошь потом со мной вытворяй, только вот теперь отпусти…
Возможно, урманке наскучило это непрерывное нытье да трепыханье, или все-таки притомилась она, или впрямь решила пожалеть гордость парня — леший ее ведает. А только когда до костра уже оставалось никак не более двух десятков шагов, Аса внезапно остановилась и, легонько встряхнув свою ношу, спросила:
— А ты больше не будешь, глупый? Не станешь себя обижать?
Жежень клятвенно заверил, что не станет и не будет, за что и получил наконец возможность коснуться ногами земли. Чуть отодвинувшись от скандийки, он попытался отжать мокрое одеяние и проговорил, дробно постукивая зубами: