Федор Чешко - Ржавое зарево
Воевода улыбнулся — жестко, одними губами.
— Моей милости угодно пользоваться своими привилегиями — и нынче, и впредь.
Настоятель развел руками и промолчал. Ему не хотелось открыто пререкаться с могущественным владетелем края. Однако нынче же вечером в Вильно отправится гонец с подробным письмом.
Под натужный скрип расхлябанной скамьи его ясновельможность обернулся к своим челядинцам, поманил пальцем щуплого ясноглазого человечка с увесистой сумой на плече:
— Готовься. Да чтоб живо у меня, слышишь?
Человечек встряхнул глухо звякнувшую суму, заморгал виновато:
— Нижайше прошу ясновельможного пана… Жаровенку бы мою как-нибудь с телеги снести. Тяжеленькая она, жаровенка-то, одному не сдюжить. И еще огоньку бы…
Воевода не успел распорядиться. Несколько мужиков из толпы метнулись к телеге, поставленной в скудной тени чахнущих от жары тополей («Где?» — «Это вот?» — «Берись, поднимай!»). А на ближней улице уже топотали, вопили истошно: «Криська! Криська, скорей! Пан дознаватель огоньку просит!»
Приволокли жаровню, вздули угли. Исполненный ощущения собственной значимости «пан дознаватель» присел на корточки, запустил руку в громыхающее содержимое сумки. Писарь, деликатно покашливая, умостил на краешке стола чернильницу и принялся разворачивать трескучий пергаментный свиток.
В тот самый миг, когда должно было начаться долгожданное действо, затаившая дыхание толпа вновь забурлила, взорвалась злобным гомоном.
Худенькая расхристанная девчонка всем телом билась о людские спины, продираясь вперед, к судьям. Она что-то кричала, но крики эти вязли-пропадали в многоголосом визгливом вое: «Змееныш! Гадючье отродье! На костер тебя вместе с мамашей твоей проклятой!» Людское месиво завертелось грязным водоворотом, приминая девчонку к земле, замелькали кулаки, чьи-то торопливые пальцы шарили в пыли, выискивая камень…
Досадливо скривившись, воевода махнул рукой, и его ратники споро надвинулись на толпу. Порядок восстановился стремительно. Особо буйных вразумили увесистые тычки латных рукавиц, прочих оттеснили скрещенными древками копий и заставили смолкнуть. Кинувшаяся было на помощь дочери ведьма перестала рваться из рук стражи; ее отпустили, и она снова застыла неподвижно, будто деревянное идолище.
Девчонка тяжело поднялась на ноги. Несколько мгновений воевода брезгливо рассматривал ее всклокоченные пыльные волосы и расцарапанное лицо. Потом мотнул подбородком:
— Подведите. Пускай говорит.
Двое выметнувшихся из-за воеводской спины слуг торопливо, чуть ли не волоком подтащили ведьмино отродье к столу, тряхнули за плечи: «Ну, не молчи, ты! Их милость снизошли, ждать изволят… Ну!»
Нет, она не собиралась молчать. Она просто не могла сообразить, как нужно говорить, чтобы эти важные паны обязательно выслушали все до конца. Путались мысли, подгибались трясущиеся колени, ныло ушибленное плечо, и ничего, ничего, ничего толкового никак не придумывалось. Но молчать тоже нельзя: в любой миг терпение его ясновельможности может лопнуть, и он прикажет начинать страшное…
Опять толчок в спину, опять над ухом злобное «Ну!». Девчонка решилась. Судорожно сглотнув, она притиснула к груди перепачканные ладошки и сказала хрипло:
— Не надо дознания. Ваша милость, ласковый пан, не надо. Ведьма она, я доподлинно знаю, что ведьма. Вот вам крест!
Воевода молчал. Отец настоятель, покосившись на него, мягко спросил девочку:
— Почему ты так уверенно обвиняешь свою мать?
— Потому что знаю. Видела. И этой ночью, и прежде не раз…
— Значит, ты уже давно подозревала свою мать в ведовстве? — еще ласковее спросил доминиканец.
Девочка истово закивала, и он, значительно глянув на писаря (пиши, мол, все пиши поточнее!), задал новый вопрос:
— Почему же ты скрывала свои подозрения? Откройся все раньше, твоя мать не успела бы причинить столько зла. Возможно, ее еще удалось бы спасти, ведь Бог милосерден. Но ты предпочла дожидаться, пока жалобу подаст кто-либо другой. Итак, почему?
Старый доминиканец превосходно умел владеть собой, и все же от его ласковой доброжелательности повеяло вдруг чем-то железным — словно бы под мягкой травой обозначился настороженный капкан.
— А робела я, пан-отец, — девочка отвечала настоятелю, но почему-то упорно смотрела не на него, а на воеводу. — Больно уж страшная она делается, когда думает, что одна. Космы по плечам висят, глаза зеленым огнем полыхают, а сама все бормочет, бормочет…
— Молчи, дура!!! — от истошного вопля рванувшейся из рук стражников ведьмы доминиканец вздрогнули перекрестился.
А девчонка будто и не слыхала. Продолжая показывать, какой страшной делается иногда ее мать, она задергалась, забормотала совершеннейшую невнятицу, по-прежнему не сводя с воеводы потемневших, сделавшихся какими-то недетскими глаз.
Его ясновельможность вдруг захрипел, обеими руками рванул ворот. Доминиканец вскочил, вскидывая над головою наперсный крест, но было поздно. Запрокинув полиловевшее лицо, воевода осел на пыльную землю, и в его стекленеющих глазах тускло отразилось злое полуденное солнце.
Девчонка замерла, с неподдельным ужасом глядя на мертвого. Отец настоятель попятился, отмахиваясь крестом, кто-то из причта бросился к воеводе, кто-то выдергивал из ножен меч, кто-то крестился… А потом невыносимую тишину вспорол женский визг — одинокий, пронзительный, страшный — и все утонуло в реве готовой сорваться с места толпы.
Ведьмина дочь опомнилась. Затравленно оглядевшись, она вдруг принялась горстями хватать пыль из-под ног и расшвыривать ее вокруг себя, выкрикивая бессмысленные слова. И вой озверевших людей как-то незаметно перелился в вопли животного ужаса. Людское скопище заволновалось, передние стали проталкиваться назад, а потом двое-трое бросились наутек, и за ними хлынули все. Прочь от жуткого места, от хилой голенастой девки, глазами которой глянул на них сам сатана — прочь, прочь, скорее!!!
Мига не прошло, как на площади перед костелом остались лишь ведьма и ее дочь, да еще мертво уставившийся в выжженное небо ясновельможный пан воевода.
Шатаясь, еле волоча подгибающиеся ноги, девчонка подошла к матери. Больше всего на свете хотелось ей обнять, прижаться, заплакать, и чтобы черные от въевшейся печной копоти ладони неторопливо и утешающе гладили по голове.
Но мать оттолкнула ее.
И ударила. С размаху. Изо всех сил.
— Я же говорила тебе! — Голос женщины сорвался на злобный хрип. — Я же приказывала! Чтоб не смела раскрывать себя! На костер захотела, дурища?!
Яростно сопя, девчонка пыталась уворачиваться от хлестких ударов, пыталась ловить материнские руки и, наконец, выкрикнула: