Валентин Маслюков - Любовь
Когда извлеченные со дна времен «Три рюмки» со страшным скрипом колес вывернули в сторону красно-белого особняка, где стояла государыня, Золотинка на судне послала воздушный поцелуй Золотинке в окне, а Поплева с Тучкой, словно спохватившись, что не сосать же всё трубки, обнажили головы. Что было, вообще говоря, и потешно и смело, если подумать, что все они на палубе сухопутного судна с глубоким благоговением приветствовали сейчас самих себя.
Под действием этой мысли Золотинка покосилась на Поплеву, пытаясь понять, ощущает ли он нелепость положения, и по встречному взгляду, столь же пытливому, увидела, что он боится того же — не потеряла ли ослепленная славою Золотинка способность глядеть на себя со стороны, в душе его таилась тревога за высоко вознесенную дочку, слишком царственную и великолепную, чтобы можно было довериться без опаски ее чувствам. Они усмехнулись, поздравляя друг друга со взаимными подозрениями, и Золотинка отвела взор.
Все ж таки она понимала, чего от нее ждут, и не видела возможности пренебречь ожиданиями двадцатитысячной толпы. Потешаясь в душе, она стащила с головы тонкий золотой обруч, чело которого украшал крупный алмаз, и, размерив вращательное движение, кинула его через головы ахнувшего народа в руки другой Золотинки. Шустрая девочка только того и ждала — подпрыгнула, чтобы поймать, но — ах! — не удержала. Обруч вывернулся, полетел со стуком на палубу и при этом выскочил из гнезда алмаз. Девчонка кинулась за кольцом, а Поплева с Тучкой за камешком. Больше уж они не вставали с колен, так и ехали мимо ревущей в восторге толпы, выставив на обозрение нижние части тела, толкая друг друга, обследовали щели небрежно сколоченного сооружения.
Потом-то стало известно, что камешек так и запропастился, никто, во всяком случае, не объявил о находке, а обруч, сколько девчонка ни канючила, распилили поровну на три части.
Едва сверкнувшее счастье рассыпалось на глазах, а Золотинке достаточно было и пустяка, чтобы испортилось настроение и без того изменчивое, как весенний день. Она вздыхала, горестно потирая лоб, и опускала поскучневший взор, и бормотала в сторону нечто досадливое. Временами, кажется, она и вовсе забывала праздничные чудеса. Площадь уже заполнялась диковинами, когда она шепнула Поплеве:
— Я пойду вниз.
Двигался в толпе исполинский великан в четыре человеческих роста, который назначен был поражению, гибели и огню; выехали бесы в крепости на салазках, и слон с огромной башней на спине; двигались корабли с обвислыми парусами — стоявшие на палубе дураки дули в них из ручных мехов, в то время как дураки поумнее гребли веслами по головам тесно облепившего корабли народа. Всюду чадили факелы, строилось готовое идти на приступ черной силы ополчение, ибо все злое и гнусное, что кривлялось и юродствовало на площади, повыползав из неведомо каких щелей и подвалов, из преисподней, все черное, темное, что брало как будто верх над светом и днем, обречено было Солнцеворотом на поражение…
Золотинка дернула за рукав Поплеву, который от детского восхищения ничего не слышал:
— Я пойду на площадь!
Поплева откликнулся с восторгом, как только понял, что Золотинка толкует. Не нуждаясь в услугах докучливой придворной братии, они покинули особняк вдвоем. Поплева как есть, не скрываясь, а Золотинка в плаще с капюшоном; бархатная личина на глазах оставляла открытыми рот да подбородок. Но столько было вокруг чудесных, обворожительных, нежно округлых подбородков под всех цветов масками, что скоро никому уж и дела не было до спутницы всем известного Поплевы.
Под вой, треск и победные кличи на площади начиналось сражение, окруженные разгневанным народом бесы заперлись в своей крошечной, жалкой преисподней и явно трусили, хотя храбрились, хорохорились из всех сил, призывая князя Тьмы. Золотинка начала выбираться из давки, шепнув на прощание несколько слов отцу. Она ускользнула в полупустой переулок, отделавшись лишь несколькими похожими на объятия столкновениями и парой поцелуев, приняла головой легковесный удар надутого свиного пузыря, да на плаще ее висела мокрая скорлупа от тех заполненных розовой водой яиц, которые не миновали, кажется, ни одну хорошенькую или только с подозрением на это качество рожицу.
По окраинам города стояла сонная тишина, тем более явственная, что в тесноте опустелых переулков слышался отдаленный рев человеческого моря. А здесь — плотно притворенные двери, закрытые ставни, брошенный дома с редкой старухой на крылечке, где-то плачет младенец. Несколько встревоженные, утратившие обычную живость собаки вопросительно поглядывали на одинокую путницу, словно ожидали от нее ответа своим недоумениям. Не было даже воров. Лихие люди если и промышляли сейчас своим хлопотным ремеслом, то на площади, они не находили в себе ни достаточно дерзости, ни достаточно бесстыдства, чтобы пренебречь общенародным делом в пользу своих частных затей.
Так что неясное сожаление о чем-то утраченном, о чем-то таком, что осталось на площади, на торжествующем, бесшабашном торжище, где конечное поражение всякого отдельного человека обращается в бессмертие народного целого, где растворяются в бескрайности времен всякое счастье и несчастье, — это похожее на страх сожаление не миновало Золотинку. Слишком остро почувствовала она тут, что никому и дела нет (справедливо!), куда она идет и почему отказалась от большой шумной радости ради своего маленького частного интереса, ради какого-то ненастоящего, выдуманного и потому лишь вызывающего вину одиночества.
Мимолетное, как порыв ветра, ощущение обняло Золотинку холодом, и жаркое солнце лета рассеяло озноб в одночасье. Веселая дерзость Солнцеворота, которой заразилась она площади, победила и уже не оставляла Золотинку, она подпрыгивала через шаг, порываясь чего-то петь (что было с ее стороны опять же дерзостью!), и вдруг останавливалась, потягиваясь и раскидывая руки с бесцельным смешком.
Впрочем, наверное, она знала чему смеялась — смеялась она над собой: над бесполезностью страхов, над скоротечностью счастья и ничтожеством несчастья, над нищетой гордости, над важной слепотой ума и над забавными притязаниями красоты… над избытком силы, над молодостью своей и надеждой — смеялась, потому что всего это было так много, что хотелось смеяться.
Хотелось дурачиться и целовать. Она встретила седенького старичка, немало озадаченного ее танцующей походкой, и когда он с благоразумной медлительностью ответил «ась?» на веселое «здравствуй, дедушка!», чмокнула в морщинистую колючую щеку, чему старичок по дряхлости лет не сразу поверил. Он долго потом кряхтел, пытаясь проникнуть в сокровенный смысл и значение нежданного, как луч солнца средь зимних туч, подарка. Кажется, так ничего не понял, потому и улыбался, не понимая.