Сергей Снегов - Прыжок над бездной (сборник)
Я попросил следователя, вместе с нами наблюдавшего стереокартину вскрытия:
— Разрешите нам остаться в квартире Симагима. Мы хотели бы на месте трагедии поразмыслить о ее причинах.
Он ответил, по-моему, с большим облегчением:
— О, пожалуйста! Мы будем признательны, если вы прольете свет на загадку этой смерти.
3— Ну? — сказал Генрих, когда мы остались одни. — Не сомневаюсь, что у тебя уже готова версия драмы, и настолько невероятная, что только она одна справедлива. Ибо ты не раз говорил, что загадки только потому и загадки, что в основе их лежат редкие причины, а мы чаще всего ищем тривиальностей. Или не так?
Он шутил с усилием, у него было грустное лицо. Вы понимаете, что и мне было не легче. Но я поддержал его иронический тон, чтобы не дать расходиться нервам. Меня все больше беспокоило состояние Генриха. Мы в свое время раскрыли тайну гибели Редлиха, были свидетелями трагической кончины Андрея Корытина, очень близкого нам человека. Все это были грустные истории, наш успех в распутывании тех тайн не доставил радости ни Генриху, ни мне. Но еще ни разу я не видел Генриха таким подавленным. Теперь я знаю, что он уже был болен, но тогда еще не понимал этого, сверхмудрые медицинские машины тоже не обнаружили проницательности. Одно я представлял себе с отчетливостью: Альберта уже не воскресишь, нужно, чтоб рана, нанесенная его гибелью Генриху, не оказалась для брата непосильной тяжестью.
— Искал, конечно, невероятного, но в голову лезут одни тривиальности, — сказал я.
— Ладно. Объяви свою тривиальность, если на невероятное стал неспособен.
Все было в традициях наших обычных разговоров. Генрих часто издевался над моим методом работы, хотя все важные идеи, принесшие этому методу известность, принадлежали ему, а не мне. Он был такой: сперва насмехался, потом загорался. И в тот день, начиная рассуждение, я не сомневался, что где-то в середине он, увлекаясь, прервет меня и продолжит сам — и гораздо лучше продолжит, чем мог бы сделать я.
— Альберта сжег внутренний пламень, — сказал я. — Так установили медики. Остается раскрыть, что породило гибельный огонь. Алкоголь отпадает, электрический разряд тоже. Тем не менее был какой-то физический агент, породивший испепеляющий свет.
— Иначе говоря, смерть произошла не чудом. С таким проницательным выводом можно согласиться.
Я спокойно продолжал:
— Итак, глубинное потрясение. Что могло потрясти Альберта? Он умер через несколько часов после встречи с нами. Робот свидетельствует, что, раздраженный твоими возражениями, Альберт собирался тебе что-то доказать. И оно, это пока непонятное нам „что-то“, его доконало.
— Значит, я — косвенная причина его непонятной смерти?
— Не ты, а то, чем он собирался побить тебя в споре. Какой-то неопровержимый аргумент против тебя, который он разыскал, — вот что погубило его.
— Постой, постой! — сказал Генрих. Брошенная мной и неясная мне самому, признаюсь честно, мысль уже превращалась у него во все озаряющую идею. Так бывало и раньше, так было и в тот раз. — Давай вспомним, о чем мы спорили с Альбертом. Я утверждал, что музыку великих композиторов все люди воспринимают в общем одинаково, а он возражал. Говорил, что у каждого в душе творится своя особая музыка и что при помощи такой индивидуальной музыки люди познают мир. „Все звучит: вещи, слова, чувства“ — разве не так он сказал?
— Именно так. Но чем он мог опровергнуть тебя? Я говорю об этом: „Теперь я ему покажу!“
— Только одним: показать физически, что вещи и события создают в его психике музыку. Он сказал, что картина Рунга звучит ему трагической симфонией, неким мрачным реквиемом. Я был бы опровергнут, если бы ему удалось записать эту симфонию, и не просто записать — как нечто им сотворенное, так работают все композиторы, но и показать, что каждая нота порождена картиной, он лишь звучащий инструмент, а не творец.
— Итак, Альберта сожгла музыка, порожденная картиной Рунга. А накал ее вызван страстным желанием убедить тебя, что мелодия вещей реально существует. Но как и где зазвучала убийственная музыка?
— Этого пока не знаю. Надо думать.
Генрих быстро заходил по комнате. Он всегда молчаливо, возбужденно бегал взад и вперед, когда его озаряла новая идея.
— Вот он, убийца Альберта! — сказал Генрих и показал на аппарат, возвышавшийся посреди комнаты.
4Мне тот аппарат тоже показался подозрительным, но утверждать, что в нем корень несчастья, я бы не решился. Ни одно из моих сомнений Генрих не опроверг. Он умоляюще поднял руки:
— Не требуй от меня слишком многого! Я еще не нашел, а ищу. Это пока голая идея.
— Любые идеи, голые и одетые, надо доказывать. Лишь диспетчерам, объявляющим посадку в планетолеты, верят на слово.
Мы опять с осторожностью осмотрели аппарат. Он не кусался, но и яснее не стал. В нем таились по крайней мере две загадки: непонятно было, для чего он, и еще темнее — как он действует. Генрих стоял на своем: в аппарате материализовалась музыка, испепелившая беднягу Альберта. И до самой кончины несчастный не понимал, что гибнет, вот отчего на лице его окаменело выражение счастья, когда тело перекрутила судорога паралича.
— Я приду к тебе на помощь, — сказал я Генриху. — Я знаю, где источник питания таинственного аппарата. Если в нем творилась музыка души Альберта, то питался он жизненной энергией его тела. Не надо искать подключений к внешним энергетическим станциям. Это аппарат-вампир, высасывающий тело, чтобы усладить душу.
Генрих задумчиво смотрел на гибкие провода с зажимами на концах; от аппарата шло пять таких проводов.
— Это можно проверить, Рой. Если я закреплю зажимы на своих руках, ногах и на шее…
— Ты не закрепишь их, Генрих. Ты меня часто раздражаешь, это верно, но погибнуть на моих глазах я тебе не разрешу.
— Если это будет на твоих глазах, я не погибну. И ты должен понять, что иного способа проверки не существует.
Тут я приближаюсь к самому трудному пункту моего рассказа. Как я осмелился поставить такой опасный эксперимент на человеке с расстроенным здоровьем, к тому же на моем брате? Ответить на этот вопрос сейчас, после известных событий, непросто, тем более что я хочу объяснить факты, а не оправдываться.
В продиктованной мной большой биографии Генриха, где я подробно рассказывал о наших совместных работах, я уже отмечал, что Генрих бывал невыносимо упрям. Он мог кричать и упрашивать, был то мучительно молчалив, то еще мучительней красноречив, умел находить такие неожиданные аргументы, что парировались они лишь с трудом, если их вообще удавалось парировать. Об этой особенности его характера часто забывают историки наших работ, но я не мог с ней не считаться.