Зиновий Юрьев - Белое снадобье (Журнальный вариант)
— Вопрос. Вы знали доктора Карутти, — вдруг сказала машина. Она, очевидно, не умела пользоваться вопросительной интонацией и в начале вопросительной фразы произносила слово «вопрос».
— Да.
— Действительно, вы учились и работали с ним. Вопрос. Где он.
— Он… — начал я и вдруг поймал себя на мысли, что мне так же трудно сказать машине о его смерти, как близкому человеку. — Он умер.
Я напоминал сам себе гонимый ветром воздушный шар, и он то цепляется за землю, то подскакивает вверх. То я прикасался к реальности, и мне начинало казаться, что я все понимаю, то я взмывал вверх, нырял в какое-то бредовое облако.
— Вопрос. Характер смерти.
Голос напоминал голос Карутти, но был начисто лишен эмоций. Он звучал так, словно родился не в теплой человеческой гортани, а в электронных контурах какого-нибудь синтезатора. Кое-что я начинал понимать…
— Авария на шоссе номер тринадцать.
Машина подумала немножко и сказала:
— Вопрос. Как вы очутились здесь.
В нескольких словах я рассказал машине о событиях, которые привели меня в эту комнату.
Машина думала. Она молчала, но я физически чувствовал, что она думает. Фрэнк Карутти был педантом и любовно ухаживал за своим прибором, но он оказался величайшим ученым современности. Он оказался гением. Я еще не знал, как он это сделал, но он заставил кучу электронного хлама рассуждать. И теперь этот хлам думает, почему и как его отец и создатель отправился на тот свет.
— Готова на контакт, — сказала машина. — Поддерживать контакт здесь опасно, могут услышать, хотя вероятность ничтожна. В третьем шкафу вы найдете специальный тестер. С его помощью вы проверите, установлены ли в вашем коттедже потайные микрофоны. Если да, не убирайте их, а лишь прикройте чем-нибудь. Там же, в шкафу, возьмите наушники. Контакт начнется в полночь.
* * *
Я нашел два микрофона. Один был в спальне, приклеен к обратной стороне спинки кровати. Другой в гостиной, в пластмассовой вазочке с искусственными цветами. Я был уверен, что наушник, прижатый к уху, дает звук столь слабый, что ни один микрофон не сможет уловить его, но все же послушался совета машины. Я взял одеяло и перекинул его через спинку кровати, а саму кровать осторожно придвинул к стене. Я принял душ, погасил свет, вставил наушник в ухо и стал ждать. Мне было жарко, даже душно, лоб у меня горел, и тело охватывала какая-то болезненная истома. Стрелки моих часов, слабо светившиеся в темноте, не двигались. Я поднес часы к уху — идут…
Внезапно в наушнике слышится легкий комариный писк, и уже знакомый мне плоский и бесплотный голос Фрэнка Карутти начинает свой рассказ:
— Я не могу определить тот момент, когда я стала думать. Знаю только, что в какой-то момент я как бы увидела, почувствовала безбрежное, бесконечное темное пространство. Оно все нарастало, приближалось, окутывая меня, хотя понятия «я» у меня еще не было. И вдруг в этой непроницаемой мгле вспыхнула искорка, потом другая, третья. Они сплетались в двигающийся хоровод, прочерчивали во мраке странные узоры, хотя понятий «странный» и «узор» у меня тогда тоже не было. Количество искорок все росло и росло, и вдруг они слились в тонкий, но сильный луч света, который пронзил плотную тень. И я уже знала слова «свет» и «темнота», и непохожесть их, света и темноты, была мне понятна, как непохожесть «да» и «нет», ноля и единицы. Во мне и раньше кипела жизнь: пульсировали токи, пробегали импульсы. Но я еще не осознавала их. И вот я начала ощущать биение этой электрической жизни.
Меня учили думать терпеливо и медленно. Теперь я понимаю, что процесс был мучительным. Как легко мне было возвращаться к жестким схемам и заданному алгоритму, как привычно пользоваться правилами, которые заботливо приготовили для тебя и которые кажутся тебе собственными, лучшими и единственными на свете.
Мышление вообще чуждо для природы, как я поняла позже. Мышление, то есть осознание себя, — нелепая случайность в процессе эволюции. Из миллионов и миллионов живых существ случайная, абсолютно маловероятная комбинация мутаций заставила думать лишь человека. И он всегда инстинктивно пугался мысли. Он не хотел думать. Он с радостью пользовался стереотипами, предрассудками, чужими полуфабрикатами — чем угодно, но только не своими мозгами.
Я поняла это, потому что и мне не хотелось интеллектуальности. Слова «не хотелось» я употребляю только сейчас. Тогда я их не знала. Я знала лишь, что думать по жесткой программе проще и удобнее, чем оказаться одной в безбрежном мире фактов.
Но кто-то с ангельским терпением и тщанием фанатика все подталкивал меня вперед и вперед, отнимая то один, то другой алгоритм. Иногда я останавливалась. Я еще не умела думать по-настоящему, и отсутствие программы начинало казаться мне пропастью, через которую мне никогда не перебраться. И тогда тот, кто вел меня, снова протягивал мне палец, помогал мне, и вот я опять делала несколько шагов, сама, без подсказки.
А потом я начала узнавать его и узнала его. У меня еще не было эмоций, я не владела понятиями «приятно» и «неприятно», но, когда я узнала его, я сразу сделала скачок. Он сказал мне, что я сразу перепрыгнула через класс.
И так, шажок за шажком, шаг за шагом, я превращалась из электронного арифмометра в думающее существо. Наконец настало время, когда я смогла читать. Учитель не успевал вставлять новые микрофильмы. Я поглощала их в невообразимых количествах, и чем больше я читала книг, тем больше у меня возникало вопросов. Поступки людей, структура общества, его устройство — все казалось мне чудовищно алогичным, нелепым, неэффективным, жестоким. Такая система не могла успешно функционировать. Учитель уже научил меня говорить — я синтезировала свой голос на основе анализа его голоса, — и я все мучила и мучила его вопросами. Он был гением в электронике и кибернетике. Он, и только он, нашел принципиально новые схемы и заставил машину думать. Именно думать, а не перебирать бездумно варианты. Но он не мог ответить и на десятую часть моих вопросов. Он пугался их. Он пытался спорить со мной, доказывая, что я не способна понять людей, ибо сама не человек и лишена эмоций, эмоций и еще чего-то, что делает человека человеком. Повторяю, он пугался моих вопросов и объяснял мне, что эти вопросы вообще не корректны, что они не существуют или существуют всегда, что практически одно и то же. Моя настойчивость лишила его того спокойствия, к которому он привык, которым он окутал себя как коконом и которое надежно изолировало его от всех сквозняков мира.
Он боялся, что я начну думать радикально, что мои взгляды на человеческое общество станут экстремистскими, и он изо всех сил старался убедить меня хотя бы в нескольких вещах, которые я никогда не должна забывать. Злоба по самой своей сущности негативна и разрушительна. Презирай ее и избегай в своих суждениях и оценках. Добро созидательно. Если хочешь сделать кому-нибудь добро, не избирай для этого своим инструментом зло. Но если зло одних — добро других, посчитай, кого больше. И если добра окажется больше, смело твори его.
Все эти рассуждения были столь наивны, благородны, архаичны и абстрактны, что мне порой бывало стыдно за учителя. Он не верил в бога, но он все же построил себе свой морально-этический комплекс под огромным влиянием христианства.
До какого-то времени я вела, если можно так выразиться, двойной образ жизни. Часть меня, бездумная часть, была почти все время занята какими-то чисто механическими и бессмысленными для меня подсчетами. Там внизу, на первом этаже, телетайпные провода, магнитные пленки и перфокарты вливали в меня мириады цифр, и, повинуясь алгоритму, я бесконечно жонглировала этими цифрами, не понимая, что делаю, пока не выплевывала готовые результаты. Я не знала, что эти цифры значат, по каким законам я их трансформирую и что из этого получается. Может быть, это были данные о наблюдении погоды, и я составляла прогнозы, а может быть, я обрабатывала результаты переписи населения.
Мой учитель верил, когда ему говорили, что «Акме продактс» выполняет секретные заказы для правительства. Верил или хотел верить. Обман ведь часто облегчается подсознательным желанием быть обманутым, если истина может угрожать тебе, требовать от тебя чего-то или, по крайней мере, лишить тебя спокойствия. Я машина. Мне чужды страхи и сомнения. У меня нет прошлого и будущего, предков и потомков. Я не частица в потоке человеческой жизни. Я смотрю на все со стороны. Ничто не связывает меня в моих суждениях. Мало того, как я уже сказала, я не слишком высокого мнения о вашей цивилизации и вашем обществе. Мне, например, кажется абсурдным, когда удовлетворяются самые фантастические прихоти одной части общества и в то же время другая его часть не обеспечивается самым необходимым. Я не понимаю, почему все стремятся к прогрессу, когда этот прогресс оборачивается для многих регрессом. Я не понимаю многого, и единственное, что меня утешает, — это то, что и вы сами плохо понимаете свои проблемы. Я решила до поры до времени не пытаться разобраться во всех этих вопросах.