Беркем Атоми - Мародер
Девка кое-как забралась на боковую стенку перевернутого железного шкафчика и вытянулась, пытаясь прикрыть коленом промежность, а руками грудь.
— Ха, ты че, покойница? Легла, понимаешь, ручки сложила! А ну, расщеперь ляжки-то, скромняга…
Ахмет, как заправский гинеколог, левой подразвернул симпатичные губки молодой пизды, а из правого кулака выпустил черный заскорузлый палец и легонько засунул его внутрь ойкнувшей девки.
— Ты не ойкай, ишь ты, ойкает она… Это еще так, баловство. Как Кирюха, вон, заправит, полон рот желудка навыдавливает, глотать заебешься. Да, Кирюх? — подмигнул соседу Ахмет, разворачиваясь к продавщице. Пока оборачивался, лицо его резко изменилось, превратившись из добродушно-насмешливого в дышащую угрозой маску.
— Целка, да? Ты че, с-с-сука? Ты кого наебать-то решила? — тихо, даже ласково прошипел Ахмет, буравя бабу странно почерневшими глазами. — Попасть хочешь, да? За наебалово?
У бабы побелела морда и забегали глаза — попытка прямого обмана покупателя могла дорого ей обойтись. Недолго думая, она с визгом вцепилась товару в волосы, вереща что-то на тему «блядь, да когда нагуляла, да сколько жрачки одной извели на тебя», и еще много чего такого, что в таких случаях положено орать. Жирик с Ахметом дружно заржали, пока товару не начала угрожать потеря внешнего вида.
— Э, мать, да все, все, отмазалась! Верим, верим, только отстань от девки, слышь! — задыхаясь от смеха, попытался урезонить бабу Жирик.
— То есть, все, мальчики, забираете? Ну и хорошо, как договаривались, да? Сотенку — и разбежались? — мигом сориентировалась баба, поняв, что за попытку наебалова никто ее подтягивать не собирается.
Мужики опять сложились пополам, кашляя и сморкаясь:
— Не, во сука, а! Ты понял, нет?!
— Бля, едва с пики соскочила — и смотри-ка, опять буровит — «как договаривались»! Да, может, она у тебя уже с начинкой чьей-то ходит! «Целка»!
— Да, на терки брать такую надо, всех разведет!
— Мальчики, чево ржете-та? Давайте рассчитываться, а то ржать-то долго можно… — неосторожно вклинилась баба, решив ковать, пока горячо.
— Сотенку, говоришь… — снова наставил на бабу свою отработанную маску Ахмет. — Слышь, Кирюх. Ты здесь толкуешь,[141] как на твоем базаре наебалово отбивают?[142]
— Да базару первый день, нет еще заположняка. Ахмет, а как на торжках было?
— Ну, когда как. Обычно тот, кого кинуть пытался кто, сам назначает. Обчество только смотрит, чтоб без махновщины,[143] или сами договорятся, или весового, бывает, подтянут — он и предложит. Если фуфлыжник[144] не залупается, то легко может съехать — по половинке разойдутся,[145] и хорош. А так по-разному бывает. Когда и на ножи фуфлогонов ставят, — назидательно глядя на бабу, доложил Ахмет. — Вот в данном случае я бы половиной дал отъехать. Борза мать, конечно, как трамвай; но хоть насмешила.
— Короче, так. В честь, это, первого дня работы моего базара я тебе… — запнулся Кирюха, подыскивая выражение,
— Назначу половину штрафа — закончил Ахмет.
— Не. Пусть возьмет, как договорились. Че ты там говорила, мужик болеет? Пусть возьмет свою сотку. Рассчитайся, Ахмет.
Баба причитала, накликая Кирюхе долгих лет, здоровья и всякого прочего, одновременно увязывая в платок выщелканную полусотню семерок, не забывая качать пули в гильзах и проверять лак на капсюлях.
— Так, за десять семеры четырнадцать пятерки нынче дают, значит… Ага, значит, тебе рожок ровно еще остался. Пошли, получишь.
Баба обернулась на успевшую одеться девку, затормозила ненадолго, нервно жуя губы. Подбежала, снова замерла, словно не зная, что сказать. Потом, решившись, неловко притянула ее к себе, клюнула в щеку:
— Ну, вот как оно… Счастливо тебе, Машка, не поминай лихом, что мамке твоей обещала, сделала. Помни добро-то, поняла? Это последнее дело, кто добро не помнит. Ну, все… — дернулась было за ждущим в дверях Ахметом, снова вернулась: — А ну, курточку, курточку-то скинь, тебе уж… — и, словно обращаясь ко всем присутствующим, громко бормотнула: — Курточка вам че, а младшенькому еще сгодится, сгодится…
— Так ведь Гришка ж… летом еще… — тихо, словно про себя, недоуменно спросила девчонка.
— А это ниче, ниче… кому какое дело… — бормотала баба, сворачивая девчонкину кожаную куртку; надо отметить — довольно сносную.
— Ну ты, крестная мать уральской работорговли, идешь, нет? — окрикнул бабу Ахмет. — Пошли давай, пока добрый папа не передумал!
Рассчитав бабу, Ахмет протолокся на базаре до последнего торговца, засунул нос в выручку — «шестьдесят пять!» — радостно доложил Немец, торжественно неся коробку наверх, затем выкурил трубочку с заступившим в караул ментом Аркашкой, да и побрел восвояси, продолжать попытки хоть немного приручить найденного на торжке кавказа.
Через день кавказ вышел-таки из подвала и принялся лакать воду из миски, косясь на мирно курившего рядом Ахмета. Вечером пожрал ошпаренных крыс, еще через день давал себя трогать и впервые прилег, привалясь боком к Ахметову валенку. Сразу понял, куда нельзя соваться, когда хозяин показал ему минные рубежи. А потом навалило снега, как в детстве — едва не под колено. Встав рано утром, Ахмет взял лопату и пошел чистить дорожки во дворе, проковыряв первым делом дырку в необустроенный подвал, избранный псом под резиденцию. Пес вылез, обоссал сугроб и, вместо того, чтоб отправиться по своим собачьим делам, составил ему компанию. Раскидывая снег, хозяин постоянно о чем-то говорил с псом, сам себе отвечал и иногда смеялся:
— Да, псиное отродье, сукин сын? Че молчишь? А? Как, твою мать, с могилой на кладбище базарю. О, кстати, тут думал, как тебя погонять, слышь, нет? Ты же, волчара, прописался тут, жрешь как Кирюха, а объявиться — это мы забимши. Вот налеплю тебе погонялу Могила, и че будешь делать? Слышь, э! А как в цвет тебе Могила, чуешь? И крыс дохлых в тебя кидают, звуков не издаешь, и страшный опять же. В натуре, Могила ты и есть.
Пес внимательно слушал, легко убирая морду от редких неплотных снежков.
— Ну ладно. Ты вроде пацан по жизни, так что двусмысленностей избежим. Будешь Кябир.[146] Это, в принципе, та же хрень, только вид сбоку. Мужеского роду, а то Могила, Маша, Даша… По-нашему это, понял? Ты кавказ, а сталбыть, нам хоть и носатая, но типа родня.
Через неделю пес пообвыкся — уже оборачивался на погоняло, не дергался на домашних и, вообще, вел себя культурно. Обоссав двор по границе минирования, стал считать его своим, порыкивая в редких случаях приближения чужаков. Хозяин отвел ему самую большую конуру, когда-либо достававшуюся псу — весь второй этаж своего Дома, справедливо рассудив, что лишние двадцать метров почуять врага не помешают, а попасть на растяжке шансов все ж меньше.