Сьюзен (Сюзанн) Коллинз - Рождение огня
— Ты неотразима! — говорит он. — Теперь вот что, Кэтнисс. Этот лиф такой тесный, что я тебе не рекомендую поднимать руки над головой. Во всяком случае, до того момента, когда ты начнёшь кружиться.
— Как, мне опять придётся кружиться? — изумляюсь я, вспомнив свою прошлогоднюю выходку.
— Я уверен, что Цезарь попросит тебя об этом. А если нет — предложи сама, только не сразу. Сохрани это для твоего gran finale[7], — наставляет Цинна.
— Подай-ка лучше сигнал, когда мне начинать, — говорю.
— Хорошо, ладно. У тебя есть какие-то заготовки для интервью? Я так понимаю, Хеймитч предоставил вас обоих самим себе.
— Нет, ничего у меня нет, пускаю всё на самотёк. Самое забавное, что я совсем не нервничаю. — Я действительно спокойна. Как бы там ни ненавидел меня президет Сноу, но капитолийская публика — моя.
Мы встречаемся с Эффи, Хеймитчем, Порцией и Питом у лифта. Пит в элегантном фраке и белых перчатках. Здесь, в Капитолии, так одеваются женихи в день свадьбы.
Дома у нас, в Дистрикте 12 всё гораздо проще. Женщина обычно берёт белое платье напрокат — до неё оно носилось сотни раз. Мужчина надевает что-то чистое, выходное, во всяком случае, не шахтёрский комбинезон. Они приходят в Дом правосудия, вместе заполняют несколько анкет, и им выделяют дом. Семья и друзья собираются за праздничным столом или хотя бы съедают по кусочку пирога, если, конечно, молодые могут позволить себе такой расход. Но с пирогом или без — мы поём традиционную песню в тот момент, когда молодожёны переступают порог своего дома. А дальше проходит наша особая маленькая церемония: молодые разводят в очаге свой первый огонь, поджаривают на нём кусочек хлеба и съедают его вместе. Наверно, немного старомодно, но без обряда поджаривания хлеба никто в Дистрикте 12 не почувствует себя по-настоящему вступившим в брак.
Другие трибуты уже собрались за кулисами и приглушённо разговаривают между собой, но когда появляемся мы с Питом, все разговоры затихают. Осознаю, что со всех сторон меня обстреливают хмурыми, неприязненными взглядами — собственно, не меня, а моё платье. Завидуют его красоте? Или тому влиянию, которое оно может оказать на публику?
Наконец, Дельф говорит:
— В голове не укладывается, как Цинна мог нацепить на тебя эту дрянь.
Я бросаюсь на защиту своего стилиста:
— У него не было выбора. Приказ президента! — Никому не позволю критиковать Цинну.
Кашмир встряхивает своими роскошными светлыми кудрями и бросает мне: «М-да, видок у тебя ещё тот!» Потом подхватывает своего брата под руку и тянет его в голову процессии: нам пора выходить на подиум. Другие трибуты выстраиваются в колонну за ними. Я растеряна, потому что хотя все они в ярости, кое-кто из них с сочувствием похлопывает нас по плечам, а Джоанна Мейсон подходит и поправляет жемчужное ожерелье на моей шее.
— Заставь его за это поплатиться, о-кей? — говорит она.
Киваю, но что она имеет в виду — не совсем понятно; по крайней мере до того, как мы все рассаживаемся на подиуме и Цезарь Фликкерман — его волосы и лицо раскрашены в этом году в цвет лаванды — заводит своё вступительное бла-бла-бла, после чего начинаются интервью. Вот только теперь я впервые осознаю, какими глубоко преданными чувствуют себя победители и какую страшную ярость вызывает в них это предательство. Но они изумительно остроумны, играют очень тонко и знают, как это всё подать так, что вся горечь и ярость пятном лягут на репутации правительства и в частности президента Сноу.
Так ведут себя не все, конечно. Есть и другие — дикари-хищники, вроде Брута и Энобарии, которые находятся здесь исключительно ради самих Игр. Или те, чьи мозги затуманены наркотиками, или сбитые с толку и не могущие собраться с мыслями, или те, что не в силах сопротивляться, когда другие тянут их за собой в атаку... Но много и таких трибутов, которые ощущают в себе достаточно духовных и физических сил, чтобы не сдаться без борьбы.
Процесс раскрутки публики начинает Кашмир, выступив с речью о том, как она не может не плакать, думая о жителях Капитолия: они ведь безмерно страдают оттого, что им придётся потерять нас.
Дальше игра идёт по нарастающей. Рубин вспоминает, с какой бесконечной добротой отнеслись здесь к нему и его сестре.
Бити в своей нервозной, дёрганой манере ставит под сомнение законность условий проведения нынешних Триумфальных игр и спрашивает, проводилась ли в последнее время полная юридическая экспертиза.
Дельф декламирует стихи, написанные в честь его единственной и неповторимой капитолийской любви — и добрая сотня человек падает в обморок: каждый посчитал себя этой самой единственной и неповторимой.
Джоанна Мейсон спрашивает, можно ли что-либо сделать со сложившейся ситуацией: ведь всем ясно, что те, кто планировал Триумфальные игры, не могли предвидеть той огромной любви, что существует между победителями и Капитолием. Никто не может быть настолько жестокосердным, чтобы разорвать такую тесную связь!
Сеяна тихо раздумывает вслух о том, что в Дистрикте 11 все считают президента Сноу всесильным. Если он действительно может всё, почему бы ему не изменить условия проведения Триумфальных?
Чафф, ступая за ней след в след, заявляет, что, конечно, всесильный президент мог бы это сделать, только, должно быть, ему и в голову не приходит, что это вообще кого-либо волнует...
К тому времени, как подходит моя очередь выступать, публика уже чуть ли не с ума сходит. Люди вопят, рыдают, бьются в истерике и даже начинают требовать перемен... Вид моего белого свадебного платья вызывает чуть ли не мятеж: как!.. Не будет больше Пламенной Кэтнисс?! Не будет родившихся под несчастливой звездой влюбленных, которым бы ещё жить-поживать и добра наживать?! И свадьбы тоже не будет?! По-моему, даже профессионализм Цезаря даёт трещину, когда он пытается утихомирить толпу, чтобы я могла сказать свои пару слов. Но мои три минуты быстро истекают...
Наконец, топот ног и крики слегка стихают. Цезарь пользуется относительной тишиной:
— Итак, Кэтнисс, по всей видимости, в этот вечер всех нас переполняют эмоции. Есть ли что-нибудь, чем ты бы хотела поделиться с нами?
Мой голос дрожит.
— Только одно: мне так жаль, что никто из вас не погуляет на моей свадьбе... Единственное утешение, что вы, по крайней мере, смогли увидеть меня в платье невесты. Разве оно не прекрасно? — Мне не нужно смотреть на Цинну в ожидании сигнала от него. Я знаю точно — вот оно, то мгновение. Я начинаю медленно кружиться, поднимая рукава своего тяжёлого платья над головой...
Когда до моих ушей доходят вопли толпы, я воображаю, что они вызваны моей несравненной красотой. И вдруг замечаю, что вокруг меня начинает что-то клубиться. Дым! Дым от огня. Не от того искусственного, призрачного пламени, охватившего нас в колеснице на открытии прошлогодних Игр, а от настоящего огня. Он пожирает моё платье! Я впадаю в панику, видя, что дым становится гуще и плотней. Обгорелые, чёрные лоскутья шёлка облаком вьются вокруг меня, жемчужины горохом раскатываются по подиуму. Однако я почему-то боюсь остановить вращение — потому, наверно, что моя плоть не чувствует никаких ожогов. К тому же я твёрдо убеждена, что за всем, что происходит, стоит Цинна. Поэтому я кружусь, кружусь, кружусь... На какую-то долю секунды у меня заходится дыхание: это странное пламя охватывает меня целиком, с головы до ног, и... в одно мгновение оно гаснет — огня как не бывало. Я медленно останавливаюсь, размышляя, не осталась ли я совсем обнажённой на публике и зачем Цинне понадобилось сжечь моё свадебное платье.
Но нет, я не обнажена. На мне платье — по покрою в точности как сгоревшее свадебное, только угольно-чёрного цвета и сделано оно из мелких пёрышек. В ошеломлении поднимаю вверх свои широкие, падающие складками рукава... И вдруг вижу себя на телеэкране: я одета во всё чёрное, и только на рукавах белые пятна. Или правильнее было бы сказать — на крыльях?
Потому что Цинна превратил меня в сойку-пересмешницу.
18.
От меня ещё поднимается дымок, так что Цезарь вытягивает руку как можно дальше, чтобы потрогать мой головной убор. Всё, что было на голове белого, сгорело, а на его месте осталась гладкая, облегающая голову накидка из чёрного материала, задрапированная на затылке и составляющая единое целое со спинкой платья.
— Перья... — бормочет Цезарь. — Ты похожа на птицу.
— Думаю, это сойка-пересмешница, — отвечаю я и слегка взмахиваю крыльями. — У меня есть талисман — золотая булавка, на ней изображена эта птица.
Тень узнавания скользит по лицу Цезаря, и, клянусь, он знает, что сойка-пересмешница — не только мой талисман. Она теперь символ куда более значимый! То, что в Капитолии будут рассматривать всего лишь как необычный, эффектный способ смены костюма, в дистриктах будет выглядеть по-другому и вызовет совершенно иную реакцию. Цезарь, однако, с блеском выходит из щекотливого положения: