Николай Мороз - Найти и исполнить
Они пропустили два набитых мебелью, тюками и ящиками грузовика, перешли на другую сторону улицы и пошли к Сретенскому монастырю.
– А почему в Нарву, а не за границу? – спросил Стас.
– Мы думали оттуда перебраться в Швецию к родственникам, но пришлось остаться.
– Ностальгия замучила? Тоска по родным осинам? – съязвил Стас, но Катерина точно и не заметила подначки, усмехнулась невесело и теперь смотрела куда-то в точку. И видела, как подозревал Стас, не стены домов и заклеенные, наглухо закрытые окна, а другую Москву, другую себя, и прошло с тех времен всего ничего – четверть века, вместившие в себя больше, чем жизнь иного древнего старика. Катерина начала рассказывать, подозрительно спокойно и отстраненно, так, словно то ли рана была неглубокой, то ли она просто привыкла жить с ней.
Она очень хорошо помнила, какой была их жизнь еще совсем недавно. Ее мать, дворянка из старинного обедневшего рода и отец, купчина, торговавший зерном и тканями по всей России – союз получился удачным, назвать его мезальянсом не повернулся бы язык и у самого лютого сплетника. Впрочем, семейству Рогожских мнение последних было глубоко безразлично, они превосходно ладили между собой, а торговля давала хорошую прибыль, и достаток уже вышел на уровень, осторожно именуемый богатством. Двухэтажный особняк на Ильинке, поместье под Москвой, где семья проводила лето, прислуга, учителя, собственная лошадь… Катерина, ее старший брат и младшая сестра помыслить не могли, что жизнь может быть иной. Родители часто уезжали за границу, путешествовали по Франции или Италии, детей оставляли гувернанткам: француженке и англичанке, так что к семи годам Катерина свободно говорила на трех языках.
Несколько раз в году в особняк съезжались гости и многочисленные родственники с обеих сторон. Рождество, Пасха, Троица, именины, застолья, подарки, катания на тройках и на санках с гор – ихдо одури боялась англичанка, считая варварским русским обычаем, а француженка, наоборот, обожала. Жизнь была легкой и прямой, без тупиков, резких поворотов или внезапных обрывов, и Катя точно знала, что с ней будет дальше. Гимназия, затем Екатерининский институт благородных девиц, далее счастливое замужество, причем жених виделся ей исключительно юнкером Александровского училища, и само собой разумелось, что благодаря деньгам и связям Катиного отца ее муж, выйдя в офицеры, будет служить царю и отчеству, не покидая пределов Москвы.
Всему положил конец семнадцатый год, только Рогожские, как и многие из их круга, не сразу поняли, что революция в конце концов доберется и до них. «Это все ненадолго, временно, скоро все будет по-старому», – этой надеждой они жили в те дни. Потом пришла весть, что сгорело подмосковное поместье, потом толпа разграбила склады с товарами на Московской железной дороге, потом в марте восемнадцатого года ушел в институт и не вернулся Катин брат. Мать слегла, отец пытался искать сына, но полиции не существовало, а новые власти помогать классово-чуждому элементу не собирались. Еще через неделю бывшая прислуга, уволенная за кражу, пыталась поджечь дом, и тогда Рогожские решились бросить все и уехать. «Это временно, мы вернемся, когда закончится советская власть», – часто слышала от родителей Катя. Ехать решили в Швецию, куда еще больше года назад переселились дальновидные родственники отца. Кое-как добрались до Нарвы, где пришлось остаться – отец умер от заражения крови, мать, занимавшаяся в жизни только нарядами, детьми и рукоделием, быстро спустила почти все деньги на врачей, лекарства и квартиру, а затем и на похороны, оставив себя и дочерей без копейки.
Стало понятно, что поездка в Швецию откладывается до лучших времен, поэтому было решено оставаться на месте и ждать, когда прогонят большевиков. И таких оказалось много, эмигрантов, бежавших от советской власти и прибитых войной и голодом к берегу Балтийского моря, целая русская община в Эстонии. Сначала они пытались жить по-старому, как привыкли, пытались наладить на новом месте привычный дореволюционный быт, даже посты соблюдали и праздники отмечали все те же, что и раньше. А новые, вроде 1 мая или
8 марта, не замечали, 7-го же ноября устраивали траурные собрания – «Дни непримиримости» – и служили панихиды за упокой погибших от рук большевиков.
И все дружно ждали, что со дня на день новой России придет конец. Сначала в гражданскую, когда новую столицу – Москву – взяли в кольцо армии разномастных «освободителей», затем радовались разрухе и голоду в хлебных регионах бывшей империи, и каждый раз говорили друг другу: вот теперь им точно конец. Мечтали, как время потечет вспять, как дома, поместья и заводы вернутся к прежним владельцам, даже молебны служили «о скором конце диавольской власти Сталина и избавления России от большевизма». Но снова ошибались, стервенели от злобы, видя, как страна во главе с убийцами, насильниками и грабителями (так и никак иначе величали они между собой новых правителей покинутой страны) возрождается заново, заставляя считаться с собой и верных союзников прежней, царской России.
Ожидания сменились разочарованием и усталостью, большевики с лица земли исчезать не собирались, а небывалые результаты пятилеток, индустриализации и перелеты через океан эмигранты воспринимали как личное оскорбление. Наступление лучших времен откладывалось на неопределенный срок, самые дальновидные в открытую говорили, что ничего хорошего ждать не приходится – ибо нечего, господа, хорошее закончилось для нас навсегда. Аборигены тоже почуяли эту перемену, и с эмигрантами вовсе прекратили считаться, глядя на «цвет русской нации» сверху вниз. Раздавались даже призывы вовсе выкинуть русских из Эстонии, правда, редкие, но регулярные. Безнадежность, тоска по родине, обида на сумевшую постоять за себя и окрепшую новую Россию, постоянные напоминания, что ты здесь чужой и вообще никто, сделали свое дело: интеллигенция стремительно деградировала, верно определив приоритеты – свой карман и желудок, не брезгуя воровством у своих. А уж пил, чтобы забыться, каждый второй в меру своего здоровья и остатка средств. Царские полковники и генералы, чтобы выжить, стали таксистами или ночными сторожами, но им, можно считать повезло. Большинство вкалывало за копейки на тяжелой черной работе, а женщины, не скрываясь, промышляли древнейшей профессией для пополнения семейного бюджета.
– Понятно, – вырвалось у Стаса, когда они проходили мимо стены Сретенского монастыря.
– Что тебе понятно? Что? – Катерина даже нахмурилась, точно чувствовала, что ничего хорошего она не услышит. Правильно чувствовала, хоть Стас отвечать и не собирался: к чему девушку лишний раз расстраивать, ей и так несладко пришлось, да и поймет она едва ли половину, если в объяснения пускаться. Это просто озарение после ее рассказа снизошло, и стало понятно, почему потомки эмигрантов, дорвавшиеся, наконец, до власти в Эстонии, объявили пьяницами и мародерами русских воинов, захороненных у Бронзового солдата. Генетическую память не пропьешь, андрусы, томасы и прочие юханы и не знают, что можно жить и по-другому. Вот памятники эсэсовцам – другое дело, это свои, родные и близкие, почти родственники, хотя почему «почти»… А могилы родни надлежит содержать в порядке, с чем власти подстилки Европы успешно справляются. Не дай бог, крест забудут покрасить или оградку там – заклюют западные хозяева, это вам не прах мертвых тревожить, за которых и заступиться некому.
Но мысли свои Стас оставил при себе, решив дослушать Катерину, впрочем, уже догадываясь, что именно она скажет дальше. И не ошибся: о своем предназначении хранителей вековых ценностей и культуры эмигранты более старались не вспоминать, ибо с некоторых пор малейшие действия русских, способные прийтись не по нраву властям, влекли за собой немедленную высылку за пределы республики. Лишь тот эмигрант, который молчит и делает вид, будто он забыл, что он русский, будто он всеми силами стремится быть эстонцем, – лишь тот может рассчитывать, что его оставят в покое.
И гнить бы им до конца своих дней, но нет, воспряли в тридцать девятом, откровенно приветствовали Гитлера, ибо видели в нем спасителя и освободителя, последнюю возможность вернуться в Россию, вернуть свое, законное, и дожить остаток дней как привыкли: в достатке, тепле и покое. В этом-то бульоне эйфории, радужных перспектив и безумных, готовых вот-вот сбыться надежд сразу двух поколений эмигрантов, ловили рыбку представители Русского Христианского движения, работавшие на эстонскую разведку, и Катерина моментально попалась на крючок, вернее, сама полетела к нему на блеск наживки.
Нищета и ненависть к Советам – этого хватило с избытком, и Катерина стала платным агентом в тридцать девятом, сразу после того, как в Эстонию вошли советские войска. Катя собирала сведения о передвижении войск, составе замеченных единиц и направлении передвижения, вооружении, настроении советских солдат, отношении военнослужащих СССР к государственному строю. Передавала сведения сначала «своей» контрразведке, а затем непосредственно абверовцам, когда те приняли «эстафету» у эстонских коллег. Она считалась ценным агентом, особенно после того, как выяснилось, что родилась и несколько лет прожила в Москве. Дальше Катерину ждал замаскированный под ферму абверовский учебный центр по подготовке агентов-диверсантов и радистов в сорока километрах от Хельсинки. Там Катерина оказалась ровно за год до начала войны, проучилась полгода и окончила в конце зимы.