Владимир Березин - Путевые знаки
Это было как лёгкий укол напоминания.
— Скажите, — спросил я, — а что это за повар тут бродит?
— Повар?
Я рассказал ему об участи собак на Дворцовой площади. Он не сразу догадался, что за псевдоповар ими закусывал, а потом сказал:
— Позвольте, вы же видели шары. Это шары и есть, у этой биомассы, её почему-то любят называть псевдоплотью, но это одно и то же, есть примитивный разум. Эти шары копируют предметы. Я видел, как они образовали подобие адмиралтейского льва. А в вашем случае они повторили форму какого-то пластмассового повара, что двадцать лет стоит около мёртвого ресторана и зазывает отсутствующих прохожих. Оттого-то он и был такой неестественный. Ведь этот рекламный повар, наверное, единственный, кто в этом городе ходит в белой куртке и колпаке.
Потом заговорили о памятниках, которых, кажется, на поверхности было больше, чем людей. Я хотел спросить про странные дыры в скульптурах, но китаец опередил меня:
— А, дырка в императоре? Это его хотели перенести, да только хвост оторвали.
После некоторого замешательства выяснилось, что он имеет в виду памятник Александру III. Именно его китаец считал настоящим блуждающим памятником, который видели в разных местах города. Не так давно, уже после Катастрофы, его хотели перетащить к Смольному, да к этим людям пришёл Кондуктор, и памятник теперь стоит посредине Литейного, прямо на платформе тягача. Ну и с дыркой вместо хвоста, это да, правда.
«Нет, — решил я, — пожалуй, не стоит спрашивать его об остальных изваяниях».
Но, словно угадав эти вопросы, китаец нахмурился:
— Знаете, Александр Николаевич, вы, мне кажется, человек странный. Вы — человек недобрый. Нет-нет, я вижу, вы обиделись, а я вас вовсе обидеть не хотел. Ведь вы человек непростой, с целью, что говорится. У вас не просто тут корысть, а идея. Идея-я! А в этом городе такому человеку сложно. В этом городе идейного человека корёжит прямо как от смертельной дозы излучения. Много я тут видел таких идейных людей в поисках чего-нибудь. Да и на Васильевский остров точно не стоило соваться. Тут, знаете, не жить, а умирать хорошо. К нам тут отовсюду помирать приходят. Вам что, смерти надо? Или вам нужна встреча с Механобром, что здесь обитает, на Васильевском? Вы к ней готовы? А вам ведь ничего такого не надо. Нечего чёрта искать тому, у кого он за плечами.
— В смысле? Какого чёрта? — решил я всё же вмешаться в эту проповедь.
— Это так, присказка. А если хотите совет, и совет простой, то, одним словом, не надо было вам ехать сюда. — Хранитель Кунсткамеры уставился в мои глаза своими — жёлтыми и немигающими.
Он смотрел так, что мне натурально делалось хуже и хуже.
— Вы спознались с этим городом, как тот ученик, что спознался по неразумению с женой своего учителя. А учитель это заметил, но не подал виду и молчал. Раз он послал ученика кормить свиней. Но едва тот вошел в хлев, как тут же превратился в борова. Ну и, как вы понимаете, Александр Николаевич, этот учитель сейчас же послал за мясником. Мясник зарезал борова и стал продавать мясо. Никто ни о чём и не догадался, тем более что учитель всем говорил, что молодой человек давно уже у него не бывал. Только отец его искал, впрочем, это совсем другая история. Истории о путешествиях всегда построены на том, что кто-то кого-то ищет.
Вдруг он расхохотался:
— Да ладно, бросьте! Не будьте так серьёзны. Вот ко мне ещё буддисты приходят. Весёлый народ, ничего не боятся.
— Совсем ничего? И даже собак?
— Даже собак. И Кондуктора не боятся, потому что Кондуктор как-то параллелен их представлению о жизни и смерти. Когда всё началось, они невозмутимо переместились с Приморского проспекта на станцию «Старая деревня». Причём никто из них по дороге не погиб. И вот теперь они сидят себе в сумерках «Старой деревни» и с утра до ночи дудят в свои длинные трубы. Правда, у этих буддистов из «Старой деревни» особая, модифицированная вера. Они, например, запросто едят мясо и ходят с оружием. Я им не судья. У меня вот тут работает туалет, это ли не удивительно? А буддист, знающий толк в котлетах, — это совершенно естественно. Вот придумать, как ножным насосом накачать в сливной бачок воду, — это наука, а человеческие причуды — это проза жизни. Мы живём здесь, и это счастливая жизнь в Аду.
— Мы все так живём.
— Единый план Ада есть уже плод высокого гения.
— Что это?
— Это Пушкин.
— Да?
Я сказал это просто для того, чтобы заполнить паузу. Найдётся же у людей слово на всякий случай. А мой собеседник, этот китайский чёрт, он говорил как какой-то индейский вождь, как если бы заговорила одна из тех масок, что висели у него за стёклами гигантских шкафов…
Мне снова приснилось лётное поле, над которым повисла тяжёлая пелена туч. Дождь молотил по домику метеорологов, рядом с которым безвольно обвисла красно-белая «колбаса». В воротах не было часового, и я просто обогнул такой же красно-белый шлагбаум и пошёл к вышке. Странно, что во всех этих снах вышка всякий раз выглядит по-другому. Сейчас это было здание, похожее на летающую тарелку, точь-в-точь как вестибюль «Горьковской», только поднятый на высокий постамент.
Я шёл к нему наискосок через поле, хотя это считается плохой приметой. Отец бы никогда не пошёл так, да и я тоже. Я проклинал себя за это, но всё равно шёл, пока, совершенно мокрый, не достиг дверей.
Двери оказались закрыты. Никого я не встретил в этом сне, некого мне было спросить, что делать дальше.
И вот, проснувшись и прижимая руки к мокрому лицу, я понял, что мир ещё больше изменился. Требовательно и грозно выл за стеной ветер, вызывая желание бросить всё и бежать, не разбирая дороги, лишь бы выбраться из этого дома, гудевшего как труба.
VI
Большая вода Ленинграда
Где статуи помнят меня молодой, А я их под невскою помню водой.
Анна АхматоваКогда я с Владимиром Павловичем, Семецкий со своей лысенькой и Математик с неизменным Мирзо вышли из Кунсткамеры, то меня поразил ветер, какой-то странный был ветер. Он не утих, а стал не то чтобы сильнее, а как-то более упругим и твёрдым. Чёрт знает что это был за ветер! Мало того, что я отвык от ветра за двадцать лет, то есть я видел много сквозняков, но когда ты внутри тоннеля, даже сильное движение воздуха воспринимается всё равно иначе.
А тут ветер был повсюду.
Что-то грохотало, по улице прокатился какой-то круглый железный цилиндр, урна не урна, но что-то громкое и жестяное.
Нева была огромна, она не вышла из берегов, не разлилась, но как-то вспучилась. Со стороны Финского залива в город вливалась большая вода. Медленно и равномерно, как какой-то прибой-переросток, в город вливались волны с барашками верху.
Меня поразили чёткость и правильная геометрия этих волн, причём так же удивительно было то, что изменились цвета зданий на набережных. Всё было в каком-то неестественном жёлтом и розовом цвете.
«Аврора» скрылась под водой.
На Дворцовом мосту, на самой его середине, стоял чёрный пёс и выл. Я сначала решил, что это одна из павловских собак. Но нет, он был один, и даже отсюда было видно, насколько он крупнее. Мы были не суеверны, но идти в ту сторону никто из нас не то чтобы не решился, а просто мысли такой у нас не возникло.
Когда мы прилетели в этот город, меня удивила его тишина. Несмотря на то что мы тогда были около той же реки, ни плеска волны, ни какого другого звука я не слышал. А сейчас это был совершенно другой город. Казалось, всё в нём пришло в движение. Что-то лязгало, грохотало и перекатывалось.
Лист жести на древней крыше Кунсткамеры пришёл в движение и отбивал что-то осмысленное, практически азбукой Морзе. Мосты вдавились в Неву, по которой поплыл какой-то мусор. Город, казавшийся нам тогда по-настоящему вымершим, теперь ожил. Только жил он сам, а не вылезшие из подземелий люди, не дельта-мутанты, не какая-нибудь псевдоплоть, а предметы неодушевлённые. Разросшиеся на улицах деревья качались все вместе, в такт, как физкультурники на утренней зарядке.
Открылось окно, и рама начала ритмично хлопать, будто кто-то невидимый хотел расколотить стёкла. И нервно дёргал за ручку. Стекло действительно разбилось, и рама, утратив парусность, перестала стучать. По улицам покатилось всё то, что могло катиться, и было такое впечатление, что десятки предметов ожили и начали движение по городу Петербургу по своим, никому не ведомым делам.
Я вспомнил ту старуху в здешнем метро, что предрекала гибель городу. Она говорила, что при Пушкине был первый звонок, на седьмом году Советской власти — второй, а сейчас, практически через сто лет, — будет третий, и городу от него уже не оправиться. Зальёт всё вода, и быть сему месту пусту, и болота вновь покроют его гранит, а ил затянет площади, и рыбы вплывут в дома через окна.