Алексей Куликов - Дорога к дому (СИ)
Безымянный меланхолично вздохнул и, отрешенно помешивая закипающее варево металлической ложкой с резным можжевеловым черенком, приложился к недавно обнаруженной фляге, но тут же с отвращением выплюнул, закупорил бутыль и, не глядя, швырнул на прежнее место. После воспоминаний о благородном вине вкус самодельного пойла казался ещё более отвратительным, чем был в действительности. У его деда наверняка от одного вида этой браги приключился бы нервный приступ, и ещё долго весь огромный родовой замок полнился бы его отчаянными воплями и стенаньями, а домашние старались бы лишний раз не шуметь и передвигались на цыпочках.
Домашние, дом, семья…
Сможет ли он, сумеет ли заново обрести дом? Хоть какой-нибудь? Сможет ли обзавестись семьей? Или же, как и многие до него, так и останется навеки бесприютным скитальцем, неизменным заложником дороги, и до конца дней предстоит ему мерить бессчетные мили, километры и версты — точно такие же, как и те, что уже остались за его спиной? Сколько их было? Не счесть! Да и надо ли? Дорога не исчисляется количеством шагов, не меряется пройденным расстоянием, она — мера твоей души, того, что ещё осталось от неё. Она — судья, взвешивающий вину на незримых весах и выносящая приговор. Она — палач, и лишь те, кто прожил достаточно долго, могут оценить её редкий и бесценный дар мгновенной смерти.
Безымянный зачерпнул похлебку и, подув на ложку — остужая, попробовал на вкус. Не деликатес, конечно, но вполне ничего, сносно, есть можно. Сняв котелок с огня, он водрузил его наземь и, раскрошив над ним кусок черствеющего хлеба, отрешенно приступил к трапезе. Ноби он благоразумно решил не вызывать, ведь бесёнок был способен своими стенаниями и жалобами испортить аппетит кому угодно. Тем более что прожорливый бес успел отъесться в хоттоле Гаргарона дней на десять вперед и потому не нуждался в пище. Да и не станет он есть походную баланду — уж в этом-то Безымянный не усомнился ни на мгновенье — тем более когда до ближайшего хоттола меньше дня пути. Вызывать же его просто так, для компании, — ну уж нет, избавьте! Захочет — сам вылезет, и ничегошеньки с этим не поделаешь! Но пока этого не было и в ближайшем будущем не предвиделось — хоть на том спасибо! — следовало пользоваться удачным моментом и наслаждаться тишиной. Ведь Ноби, утомившись от собственного нытья и клянченья, спрятался в подпространство и уже на протяжении двух дней высовывался наружу, исключительно с целью вываливания на голову Безымянного новой порции упреков и нотаций. Бесенок был крайне раздражен и прилагал массу усилий, дабы сей прискорбный факт, не укрылся от внимания хозяина. Недоволен он был, главным образом, тем, что «его человек», отвергая все доводы разума, упрямо отказывался останавливаться на ночлег в попутных селениях, предпочитая по многолетней привычке ночевки под открытым небом, что совсем не соответствовало представлениям сибаритствующего бесенка о «достойной жизни высококультурных и уважаемых существ», к каковым он относил в первую очередь себя, а уже потом — с изрядной долей оговорок и допущений — хозяина.
Механически пережевывая и глотая пищу, Безымянный пытался представить свое нынешнее местопребывание. Прошло уже четыре дня с тех пор, как он покинул хоттол Гаргарона, и, хотя не особо торопился в пути, по всему выходило, что до Штормскальма оставалось самое большее миль десять. Значит, уже завтра он окажется в городе. В первом настоящем городе за пятнадцать лет. Городе, где полно народу, от чего он, признаться, успел отвыкнуть; в городе, битком набитом его бывшими собратьями, встречи с которыми он жаждал не больше, чем со стаей Полуживых; в городе, том самом городе, откуда начался его путь в Тартр! Не самая радостная это будет встреча — уж что верно, то верно! Но не сам ли он избрал этот путь? Не сам ли принял решение отправиться на встречу с неведомым заказчиком? А раз так, то и не на кого пенять.
Покончив с трапезой, Безымянный сходил к ручью, наскоро ополоснул котелок и, потерев его для приличия пригоршней мелкой гальки, неторопливо вернулся к костру. Подбросив в затихающее пламя несколько веток поувесистее, он улегся на разостланный плащ и, повернувшись спиной к огню, погрузился в сон.
Дорога, ведущая в долину Храмов, была выложена широкими, двуцветными — белый и черный — истоптанными плитами в окружении массивных, позеленевших от времени бронзовых цепей, крепившихся к кольцам, вбитым в каменные столпы, располагавшиеся на равном удалении друг от друга. И называлась эта дорога Тропою Слез. Поэтичное и несколько вычурное название — полностью отражавшее суть. Поднимаясь вверх по склону, дорога петляла и изворачивалась под самыми невероятными углами, скользила над пропастями, змеилась по дну каменистых каньонов и ущелий, пересекала высокогорные долы, где паслись отары разномастных, пронзительно блеющих при приближении чужаков овец. Сто сорок четыре мили отделяли храмовый комплекс от ближайшего города, и все их нужно было пройти пешком — пользование любым видом транспорта запрещалось под страхом смерти. Отчасти это было данью уважения рыцарям Храма, отчасти — почтением к памяти величайших героев Конфедерации, чьи именам и подвиги — как напоминание всем живым! — были выгравированы на стенах Храма Достоинства, но в большей степени этот путь давал возможность паломникам, отрешившись от сиюминутных забот и тщеты временных трудностей, погрузиться в осмысленное созерцание собственного внутреннего мира и хоть немного очистить душу перед встречей с тенями прошлого.
Сама Долина Храмов представляла собой чуть вытянутое с краев зеленеющее блюдце в окружении высоких изломанных хребтов Авэрсских гор. Дорога врывалась в неё с юга и, достигнув середины, раздваивалась в противоположных направлениях. Там, на краю долины, напротив друг друга, высились похожие, будто близнецы, храмовые комплексы с высокими шпилями над колокольнями. Черный, на западе и белый, на востоке. Во всем остальном они были идентичными, во всем кроме цвета стен и предназначения. Белое строение, располагавшееся на востоке, именовалось Храмом Достоинства — гордость, честь и величие Конфедерации, черное, будто зеркальное отражение в грязной воде, было местом позора, отвращения и презрения.
Называлось это место Храмом Предателей, и именно туда направила его горькая судьбина. Направила не как юного пилигрима, жаждущего прикоснуться к многотысячелетней истории Святой Конфедерации, а как отщепенца, изгоя, чьё имя в скором времени присоединится к тем проклинаемым во всех филиалах именам, что навечно оставили свой отпечаток на стенах древнего хранилища памяти и мудрости.
Канут в небытие века, новые поколения придут на смену минувшим, но его имя, его вина останутся в неприкосновенности, и нет надежды смыть их, искупить, стереть с равнодушного камня. Даже смерть не отринет позора. Прошлого не исправить, не загладить свершенного — таков непреложный закон.
Вновь вспомнился суд. Он-то наивно полагал, что большего позора не бывает. Когда патриархи вставали и один за другим выносили решение, произнося лишь одно слово — «Кара», — он горел от стыда и отчаянья, мечтая об одном, о смерти. А когда всё закончилось, провел целую ночь в тщетных молитвах, призывавших небытие. Он думал — хуже не будет. Он ошибался, он забыл о последнем, самом страшном испытании. И вот теперь, стоя обнаженным пред молчаливыми рядами воинов-конфедератов и «избирающих», оказавшихся в Храмовой Долине в день его отречения, видя гнев и отвращение на их лицах, чувствуя приближение мига, когда его душу разорвут на две неравные части, он сумел понять, сумел оценить всю глубину пропасти, в которую низвергли его собственные гордыня и самомнение. В первый раз ему захотелось обратиться к своим, уже бывшим собратьям, попытаться оправдаться, объяснить им причину своего проступка. Лишь непередаваемо тяжким усилием воли ему удалось сдержать себя, удалось заставить искусанные в кровь губы оставаться сомкнутыми. Гордость, крохотные остатки гордости приведшей его на плаху — удержали. Или он попросту понимал: слова ничего не изменят, не отвратят грядущего. Кого теперь интересуют его слова, его мольбы или гневные речи? Для людей, собравшихся на площади перед храмом, его больше нет, не существует как брата. Его жизнь, его судьба — все, чем он дорожит, отныне — меньше пылинки в их глазах. Меньше, чем ничто! А уже совсем скоро он вообще перестанет существовать для них, скоро двери откроются…
Высокие, узкие двери Храма Предателей дрогнули и подались наружу с протяжным скрипом, явив собравшимся укутанное в тенях нутро обители памяти. Двое молчаливых рыцарей, в серых рясах, с лицами, покрытыми капюшоном, размеренным шагом спустились вниз по широкой, мощенной черным мрамором пологой лестнице в сто сорок четыре ступеньки. На груди каждого поблескивал вышитый шелком символ их касты: антрацитово-черный круг с крошечным белым язычком пламени в середине — будто огонек свечи, проглянувший во мраке ночи. Древний символ служителей Храма, отражение их духа, их предназначения: разгонять тьму невежества светом мудрости! Навстречу молчаливым служителям выступил патриарх Зигмунд — низенький, сухонький и вертлявый, в развевающейся алой мантии и таком же плаще, он напоминал беспрестанно беснующийся лоскут небесного пламени — глава Вопрошающих и Несущих Завет, в чьем непосредственном веденье было ведение следствия и наказание виновных. Дождавшись, когда храмовники окажутся прямо перед ним, он склонил голову в поклоне и прошептал: