Дмитрий Могилевцев - Волчий закон, или Возвращение Андрея Круза
Утром любезный Дмитрий Сергеевич объявил за завтраком, что приготовления идут и завтра утром, никак не раньше, можно будет двигаться. И что гнедигер херр Дан приглашается на Ученый совет, который, собственно, и управляет городом. А Андрей Петрович может, хм, погулять. Да, погулять. Не покидая город. И в сопровождении. Леночка тоже может. Если Андрей Петрович хочет. Круз пожал плечами. Доел сероватый хлеб с маргарином, допил чай и пошел.
Город этот под утренним солнцем походил на помесь капища с концлагерем. Забытым, но недовымершим. Серая, снулая злоба висела смогом над улицами. Чистые свободные улицы кончались в паре кварталов от площади со штырем. Пределы чистоты охраняли баррикады и пулеметы с серолицыми оборванными людьми подле них. Дальше сквозь асфальт проспектов пробивались березки.
Серолицые люди торчали на перекрестках. Шевелили стрижеными головами. Ежились. Иногда появлялись из подъездов. Оттуда смердело кисло и едко. В садике между улицами играли дети. Круз смотрел на них больше часа. Серолицые, вялые, снулые — сморщенные копии взрослых. Следующее поколение, обреченное тянуть лямку жизни. Круз уже видел такое. Прожил рядом с таким без малого десять лет. Смотреть на них было — будто трогать гнилой ноющий зуб. И больно, и мерзко, но хочется снова.
— Не насмотрелся? — спросил Дан, усевшись рядом.
— Сколько ж им людей нужно воровать в окрестности, чтобы выжить так?
— Ты удивишься — совсем немного, — ответил Дан, усмехнувшись. — У них тут забавно. Знаешь — они, пожалуй, могут и выжить, несмотря на налоксон. Самоубийств, насколько меня уверяли на их совете, в городе попросту нет.
— Не верю, — заметил Круз равнодушно.
— А я — верю. Они тут сделали удивительное: родили из старой науки и трех популярных книжек настоящую теократию — с живым пророком, спасением, вечной жизнью, адом и праведниками. Зороастризм от квантовой механики. Титаны. — Дан пробормотал под нос немецкое богохульство. — Я уже привык к тому, что люди, выживания ради, совершают удивительное и, по моим старорежимным меркам, вовсе нечеловеческое. Но чтоб на кострах жгли… Представь: здесь тот, кому надоело жить, может просто прийти к старшему светлому и объявить: так-то и так-то, жить надоело, хочу в рай. Его вежливо слушают. Переспрашивают. Созывают свидетелей. Те отговаривают ровно один час. Если решимость крепка и подтверждена, то отбирают оружие и отдают светлым. Те за неделю делают из него мясо. Большинство потом отвозят на курган. Тот, где ярмарка. А с некоторыми объявляют праздник и у того обелиска, где ты пил чай, устраивают торжество веры. Собирается народ, продают леденцы. Девушки танцуют. Это празднично очень — торжество веры. Уход в рай очищенного огнем. Очищаемый горит, как я понимаю, на чем-то вроде паяльной лампы.
— И дури хватает, чтобы выдержать?
— Думаю, не совсем. Что ж, его пример — другим наука. Никто не обещал, что дорога в рай будет легкой.
— И этого хватает, чтобы никто не выпускал себе мозги из личного оружия?
— Говорят, что хватает.
— Вранье тут все, — заключил Круз. — Манекен с червями внутри.
— Живучее вранье. Я тебе не говорил, что они налоксон делают? Не смотри так недоверчиво. Подсчитай, сколько человеку на год налоксона нужно. Никакой гуманитарной помощи не хватит. Они сумели на ней продержаться и выжить. И наладить. Здесь много институтов было, и биохимики сильные.
— На налоксоне еще никто долго нежил. Ни в Штатах, ни в Европе. Насколько я знаю, Япония долго цеплялась. Что там сейчас, не знаю.
— Это потому что хотели жить по-старому, с Интернетом и супермаркетами и корпоративными вечеринками. Вот тебе дивный новый мир, со смыслом жизни, идеалами и высокой целью. Кстати, нас зовут вечером на праздник заката. Не отказывайся. Что-то мне подсказывает: зрелище будет прелюбопытное.
Праздник происходил на площади перед большим домом с колоннадой, державшей высокую полукруглую галерею. На галерею взошли люди света. Были среди них и Григорий Яковлевич, и Павловский, и с дюжину прочих разномастных старцев, одетых в белое, седовласых, похожих на памятники. Круз с Даном стояли с краю, у самого входа, на галерее, пятиэтажно возвышенной над проспектом, над сквером, над толпой серых, замызганных, молчаливых людей.
На горизонте, иззубленном крышами и башенками, испятнанном древесными кронами, расплылось мясистое, подтекающее, карнавальное солнце. Когда яркое пятно провалилось за частокол домов, над площадью пронеслось: «А-а-а-а». Будто выдохнули в унисон сотни глоток.
Над головой рассыпались звезды, желто-багровые, мутные.
— Люди света! Солнце ушло — но солнце вернется! — запел кто-то рядом голосом звонким и странным, как если бы ожила стеклянная птица. — Солнце с нами, наше вечное солнце! Солнце в нашей груди, наш свет! Люди, радуетесь ли вы?
И снова это: «А-а-а-а».
— Нам не страшна тьма! Свет ограждает нас! Радуйтесь, люди!
И тут покатился глухой рокот, и с галереи, с окрестных крыш, из окон ударили столбы света — пронзительно белого, невыносимого, слепящего. Залили все, проткнули небо, скрестившись в купол, свод света, отстранивший ночь. «А-а-а-а» превратилось из выдоха в рев, самозабвенный, истерический рев, заплескавшийся между стен, вскипевший, вздымающийся, обваливающийся. В него вплелась — или была уже — дикая, неровная, рваная музыка из лязга, криков, вытья. Люди падали, катались, корчились, вопили, ползли друг на друга, катались, сцепившись. И летел над площадью голос — бессвязный, рваный, фонтан недослов, оборванных, западающих в самую душу. Люди в белом наклонились над площадью, схватившись за поручень, и кричали.
Рядом забулькало. Круз оглянулся — Дан дергался, склонившись за балюстраду. Его тошнило.
В эту ночь за дверью снова кого-то били, кто-то плакал и взвизгивал, на улице выли и заходились диким, режущим визгом. В эту ночь не было Леночки, а были Хук с Даном. Дан кашлял и глухо покряхтывал, ворочаясь с боку на бок. Хук взрыкивал, шевелил в темноте огромной башкой.
Утром никто не пришел будить, и пришлось ждать до десяти утра, пока откроют и выпустят. От завтрака Круз с Даном единодушно отказались, и Павловский, улыбаясь, на давешнем джипе вывез их за город, к месту ярмарки. И показан танк, старую «шестьдесятчетверку», стоящую напротив БМП, дюжину серолицых с автоматами на изготовку и Захара, высунувшегося из люка и бешено матерящегося.
— Андрей Павлович, херр Дан, — у нас тут, в некотором роде, эмпассэ, — сообщил Павловский, улыбаясь. — Мы собрали для вас эскорт, но один из ваших людей ранил двоих наших. Довольно-таки серьезно. И теперь должна быть справедливость. Кровопролитие на ярмарке — тяжкое преступление.
— Они Пеструна подбили, мать его за ногу! Совсем бы убили! — проорал Захар из-за люка.
— Справедливость должна быть, — согласился Дан. — Справедливость — это свет. Она — превыше всего, А с чего все, собственно, началось?
Павловский нахмурился.
— Как я понимаю, ваши волки напали на людей.
— Это шибздики ваши на моих собак напали! — проорал Захар. — Мои собачки — смирные, никого не тронут! А они Пеструна — прикладом по морде!
— Собачки? — поразился Круз.
— Думаю, можно учинить разбирательство. — Дан усмехнулся. — Ведь вы облечены правом судить, если я не ошибаюсь? Вы один из столпов закона в этом чудесном городе. А мне доверяют судить нашу маленькую группу. Думаю, правда здесь близко. Правда — это жизнь, не так ли? Начнем?
Серые, стоявшие рядом, переглянулись. А Павловский вдруг побледнел. И во взгляде его, всегда таком спокойном и ровном, засветилась ненависть.
— Я так понимаю, вы согласны? — спросил Дан, улыбаясь. — Тогда прошу вас, вызовите пострадавших.
— Они в больнице, — выговорил оказавшийся рядом серолицый юнец, одетый необычно — не в лохмотья, а в чистую пятнистую униформу, с ремнями, карманами, подсумками и гранатами в два ряда.
— Куда им в больницу! Я им морды почесал, и все! — проорал Захар, плюясь. — Мудаки херовы! С пушками, ети их! Я мать их без пушки имел в три полы! Они Пеструна покалечили!
— Молчать! — рявкнул Круз.
— Лейтенант, если я правильно понимаю ситуацию, ваши люди покалечили нашу собаку, после чего хозяин собаки поцарапал им лица. Один против двоих, вооруженных огнестрельным оружием?
— Ваши люди привели волков, а не собак, — сказал Павловский угрюмо. — Нам известно, что племя, к которому принадлежит ваш человек, разводит волков. Волк — опасен. Человек вправе ударить, если ему угрожают.
— Волки, разводимые человеком и слушающиеся его, — как они называются? — спросил Дан, улыбаясь.
Круз смотрел, стараясь понять. Происходило что-то простое и понятное и Дану, и страшному старцу Павловскому, и даже серолицым, застывшим вокруг. Но не ему. Зачем этот спектакль? Зачем разводить бучу из-за зряшного дела? Никого не убили, не покалечили даже.