Андрей Щупов - Гамма для старшеклассников
— Как быстро все может перемениться, правда? — она потрепала меня по голове и чмокнула в плечо. — Сегодня днем тебя еще не было, понимаешь? Совсем не было, ни здесь, ни там. И вот ты пришел. Пришел и остался.
Тамара прижала ухо к моей груди. В эту минуту она напоминала спасателя, пытающегося уловить биение уходящего. Если бы я мог, я запустил бы внутри себя что-нибудь из старинных клавесинов и сыграл бы ей ласковый минует. Но единственное, что я умел, это подражать оркестровому ударнику — монотонно, без особых изысков.
— Первая встреча и такой откровенный финал, — ты не злишься на меня?
— Почему я должен на злиться?
— Ну… Все-таки, — глаза Тамары снова переменили выражение, напомнив глаза тоскующей по хозяину дворняги. При всем при том она продолжала улыбаться. Та, что идет по жизни, смеясь…
— Скажи что-нибудь, а?
Терпеть не могу, когда наседают. И терпеть не могу, когда собеседник курит. В особенности — собеседница. Только что вы куда-то шли, и вот, оказывается, нужно останавливаться, искать спички или зажигалку. Ей, видите-ли, приспичило. А вы идиотом топчетесь возле, созерцая сосредоточенность, с которой чахоточный дым всасывается и выдыхается, всасывается и выдыхается. У курящих странное преимущество. Они не спешат, они вроде бы даже заняты делом, и тем более идиотское ваше безучастное положение. Вы скучаете и мнетесь, а их взор прищурен и умудрен, они в эти секунды знают все и обо всем. И я в таких случаях начинаю нервничать и грызть спички, но это не помогает. В спичках ощущается некое мальчишество, в сигаретном дыму — некая общечеловеческая загадка, над которой никогда не стыдно поразмышлять. Спрашивающая женщина похожа на курящую. И той и другой словно что-то должен, и потому от обеих хочется отвернуться.
— Молчишь и молчишь. Весь какой-то как в панцире, — ее кулачок колотнул меня по ребрам. — У тебя даже кожа какая-то каменная.
Я укусил язык и тем самым спровоцировал его на некоторую разговорчивость.
— Может быть, наоборот? В том смысле, что, может быть, я мягкий, как земля, которую все топчут? Знаешь, есть такие грунтовые дороги — в жару они крепче бетона, а пройдет дождь, и ничего от их крепости не остается. Одна грязь и слякоть.
— Значит, мне нужно над тобой поплакать?
— Лучше улыбнись. Слезы никому не идут.
— Тогда почему не улыбаешься ты? — ее лицо склонилось надо мной, как большая теплая луна. — У тебя такие грустные глаза.
— Это не грусть, это страх, — честно ответил я.
— Ты боишься меня?
— Я боюсь всех.
— Всех-всех? — она удивилась.
— Всего-всего и всех-всех.
— Вон оно что… А я думала, ты за Пронина переживаешь.
Внезапная догадка обожгла мой мозг, и спать сразу расхотелось.
— Да нет же… — я рывком сел, чуть отодвинув ее в сторону, и потянул со стула одежду. — Спи, золотце. Попроведаю на кухне Толика.
— Так я и знала, — глаза у нее опустели. — Ты думаешь, он меня любит?
— Я ничего не думаю.
— Тогда почему ты одеваешься?
— Схожу покурить. Или ты против?
Она не ответила. Безжизненной материей рука ее соскользнула с моего плеча. Быстренько одевшись, я двинулся на кухню. В спину мне долетело:
— Иди, иди! Спроси, зачем он водит ко мне своих друзей.
— Спи, золотце, спи, — я заставил себя не оборачиваться.
Хотелось надеяться, что Толечка спит, но он не спал. Он сидел в крохотном закутке за холодильником и в одиночестве пил. Бутылка «Столичной», видимо, выуженная из того же холодильного агрегата, была наполовину пуста.
— Брось, — я взялся за бутылочное горлышко, но Толечка перехватил руку. На меня он не смотрел.
— Тогда давай вместе — на двоих, идет? — я огляделся в поисках посуды и взял с полочки пару эмалированных кружек с затейливыми ягодками на боках. Наблюдая, как я разливаю по кружкам прозрачную, такую безобидную на вид водку, Толечка всхлипнул.
— Чего ты? — я ткнул его кулаком в плечо.
Он всхлипнул еще раз.
— Разве я виноват? Ты мне скажи, виноват?
— Нет, — я придвинул к нему одну из кружек. — Никто не виноват. И никогда. Как говорится, обстоятельства…
— То-то и оно…
Мы чокнулись кружками и, шевеля кадыками, кое-как управились с горькими порциями.
— Всего и делов, — я поднялся. — А теперь расходимся. Я домой, ты к ней.
Он испуганно замотал головой.
— Я не могу! Ты что? Нет!..
— Дурак!.. — я попытался прищелкнуть невидимым кнутом перед опьяневшим верблюжьим караваном мыслей, но ожидаемого хлопка не услышал. Пьяные не владеют кнутом, а мне нужен был белый верблюжонок — добрый, еще не научившийся плеваться и не умеющий бить близстоящих голенастыми ногами, — такой, чтобы было приятно гладить его белую шелковистую шерсть и чтоб в агатовых больших глазах сияло неомраченное доверие. Такого верблюжонка не находилось. Серым и лохматым пятном стадо металось от виска к виску, раскачивая мою тяжелую нездоровую голову.
— Ладно, — пробормотал я, — мне пора.
— Погоди! Ты куда? — всполошившись, Толечка ухватил меня за руку. — А ей что я скажу?
Я не без труда расцепил его суховатые пальцы на своем запястье.
— Что хочешь, то и говори.
— Легко сказать!..
— Тогда скажи про меня что-нибудь свинское. Скажи: мавр сделал свое дело и отвалил.
— Она обидится, ты что?!
— На меня, но не на тебя.
— Я так не могу!..
— Ну и зря! Ты — это ты, а она — это она, — мутно произнес я, на ходу соображая, чем бы закончить. — Чего ты от меня хочешь? Кольца желаний? Нет у меня кольца. И лампы нет. Я тебе не Алладин.
— Но ты мне друг!
— Именно поэтому я ухожу.
Я шагнул к выходу и оглянулся.
— Иди к ней, дурила. Иди!..
С засовом я справился, с цепочкой тоже. Путь был свободен. Мышиного цвета ступени — числом более трех десятков вновь промелькнули перед глазами мехами единой, изуверски растянутой гармони. Старая щербатая дверь подъезда, должно быть, проскрипела вслед ругательство, захлопнувшись, проставила точку. А может, и восклицательный знак. Кирпичный домина беззвучно плюнул мне в спину. Я покорно утерся.
ЛЯ И СИ В ОДНОМ НАЖАТИИ
Ночь меня не устраивала, ночь мне была не нужна, и время, попятилось, с ворчанием уступив припозднившемуся гуляке вечер.
Не такое уж большое одолжение, если разобраться. Сколько у него таких вечеров в загашнике! Зимних и летних, пыльных и пасмурных — словом, на любой выбор и на любой вкус. Специально я не заказывал. Согласен был на любой. И мне выдали теплый, двубортный, из темного габардина, с первыми блестками звезд и усталым дыханием ветра. Я напялил его на себя и удовлетворенно крякнул. Все оказалось впору и по размеру. Можно было смело шагать домой, временами представляя себя младенцем, подброшенным равнодушными родителями к крыльцу чужого не моего города.
На улицах моего чужого города сыпал снег, и я способен был видеть себя со стороны и с высоты лет. Существо, оставшееся внизу, в сапожках, пальтишке и варежках, принадлежало к разряду романтиков. Кругом белел первозданный снег и только крышки канализационных люков чернели вызывающими пятнами — этакими каплями дегтя в медовой бочке, кляксами посередине страницы. Существо в пальтишке подбрело к ближайшему люку и стало терпеливо присыпать его снегом. Присыпав, удовлетворенно вздохнуло, искательно огляделось. Даже романтикам порой необходимо, чтобы кто-то видел их светлые усилия в напрасном.
Все так же сверху я показал мальчонке большой палец и улыбнулся. Хотелось, чтобы он поверил в мою улыбку. Детям мало улыбаться, им надо улыбаться искренне. Каким-то шестым чувством, похлеще всяких собак, они улавливают чужую фальшь и отворачиваются. Этот не отвернулся. Возможно, поверил мне, а возможно, сделал вид, что поверил. Я ведь упомянул: он принадлежал к разряду романтиков, а романтики великодушны. Продолжая улыбаться его румяным щекам, я вспомнил желтые косички еще одного малолетнего романтика — девочки. Уже из лета, из месяца августа, того самого времени, когда вечерние марафоны по улицам приносят больше грязи, чем здоровья. Малышка стелила поверх луж газеты и плакала, видя, как быстро они намокают. Она боролась с лужами, она хотела, чтобы люди гуляли по сухому и чистому…
Я сморгнул. Видение чужого города и маленьких фигурок рассыпалось сахарными кубиками, растаяло в гремучем кипятке.
Коньяк, спирт и водка при минимуме закуски мало чем отличаются от серной кислоты. Желудок болезненно содрогнулся, норовя изрыгнуть содержимое вверх по пищеводу. Мозг же посылал директивы иного порядка: растворять, переваривать, употреблять в дело. Организм глухо бурлил, по всей видимости, затевая бунт. Директивы ему не нравились. Возможная месть в виде прободной язвы вызывала у него злорадное довольство, а у меня приступы ярости. Мы играли в перетягивание каната — каждый на свою сторону.