Андрей Столяров - Детский мир (сборник)
Однако, ничего подобного, конечно, не происходило. Квартира была пустынна. Это была большая, неудобно спланированная квартира, состоящая из трех длинных комнат, анфиладой переходящих друг в друга, с неправдоподобной по своим размерам прихожей и с такими объемами кухни в два низких окна, что, по–моему, ничего не стоило выкроить из нее еще парочку вполне приличных жилых помещений. Ей бы это, во всяком случае, не повредило. До сих пор я здесь присутствовал всего один раз, и с того необычайного раза, наверное, от волнения, не запомнил ничего, кроме чудовищного ковра, заполняющего собой простенок центральной комнаты. Что–то такое темно–коричневое с темно–желтым. Ковер этот наличествовал и сегодня, но помимо ковра в квартире, оказывается, существовала и довольно–таки странная мебель: золоченые, обитые бархатом стулья на гнутых ножках, вычурные дворцовые столики с горками хрусталя или — шкафчики красного дерева, поблескивающие из глубины всевозможной керамикой. То есть, обстановка была здесь прямо–таки музейная. Меня особенно угнетали картины, развешанные в совершенно невероятном количестве: темные и, на мой взгляд, неправдоподобно нарисованные пейзажи, несколько идиотских портретов с лицами, как будто из расплывшегося пластилина, я не понимал, кому это понадобилось: рисовать людей данным образом. Но больше всего меня поразила комната самой Елены, я ее, оказывается все–таки интуитивно запомнил: не запомнить такого потрясающего бардака было, по–видимому, невозможно. Мало того, что тахта, неубранная, вероятно, еще с того самого раза, будто поле сражения, белела разметанными простынями, но еще и подушка, на которую, судя по всему, наступали, сильно смятая лежала на полу у стены, а по всей комнате, словно в лавке старьевщика, были там и сям разбросаны самые разнообразные вещи: сумочки, предметы одежды, почему–то — несколько босоножек с оторванными каблуками. Мне бы никогда прежде и в голову не пришло, что Елена способна на такой поразительный беспорядок. И помимо всего, на захламленном дубовом столе, деревянная часть которого была яростно исцарапана, среди книг и тетрадей, наваленных сползшими грудами, среди ломаных карандашей и частей авторучек, обросших чернильными напластованиями, я увидел массивный затейливый угол, наверное, выкованный из бронзы, и поверх него — стакан с остатками чая, на коричневой гуще которого мутнела отросшая плесень.
То есть, жизнь из этой комнаты ушла и больше не возвращалась.
Тем не менее, я знал, что мне делать.
И поэтому, сняв двумя пальцами серый неаппетитный стакан и поставив его на полу, потому что среди развала стола места для него просто не находилось, я подгребся ладонью под этот затейливый уголок и с натугой перевернул его, скомкав загнувшиеся тетрадки.
Как я и ожидал, это оказалась Четвертая карта.
Только различить на ней что–либо не представлялось возможным. Атлас совсем покоробился и был залит чернилами, а по самому центру вдобавок желтели подтеки канцелярского клея.
Впечатление было самое удручающее.
Впрочем, ни на что другое я, в общем–то, и не рассчитывал.
Карта меня тоже — не слишком интересовала.
И я уже собирался покинуть эту умирающую квартиру, как вдруг тихо скрипнула половица в соседней комнате и в проеме дверей появилась Аделаида в своей неизменной панаме и — вошла, выставляя перед собой левую руку.
Синие пронзительные глаза у нее были широко открыты.
— Кто здесь? — спросила она надтреснутым голосом. И внезапно задвигала пальцами на вытянутой руке. — Не надо, не надо, я поняла. Просто я почему–то не узнала сегодня твою походку…
— Здравствуйте, тетя Аделаида, — сказал я.
— А я уже почти ничего не вижу. Слышу: кто–то, вроде бы, шебуршится в квартире, дверь–то я на всякий случай осоставляю открытой. Ты, наверное, Леночку собирался увидеть? Леночка теперь заходит сюда очень редко, — вышла замуж и, естественно, у нее появились другие заботы. Но однако не забывает: звонила позавчера, приглашение вот прислала, какоето у них там важное мероприятие…
Из кармана халата она достала прямоугольную карточку с вензелем и тиснеными буквами. «В восемнадцать часов, Департамент народного образования», прищурившись, разобрал я. И еще — гораздо более мелким шрифтом:«Вход только по специальному приглашению».
То, что требовалось.
— Вы можете дать мне это, тетя Аделаида? — поколебавшись спросил я.
И Аделаида, по–моему, даже с какой–то радостью разжала древесные пальцы:
— Конечно, бери. Передай привет Леночке и скажи — чтобы не беспокоилась…
Она вдруг на секунду как бы застыла, а затем осторожно, совсем, как Елена, дотронулась до меня.
И небесные колдовские глаза ее просияли.
— Ты знаешь, кто ты? — спросила она совсем другим голосом.
— Знаю, — ответил я. — Я — Мышиный король.
— Конец сказки, — сказала Аделаида.
— Конец сказки, — сказал я.
И Аделаида, опять–таки совсем, как Елена, загадочно улыбнулась.
— Прощай, мой дружок, мы больше никогда не увидимся…
И небесная синь в ее выпученных глазах — потускнела.
— Прощайте, тетя Аделаида, — сказал я.
Больше я ничего говорить не стал, потому что у меня начались какие–то мучительные провалы во времени: я вдруг практически без всякого перехода оказался в сумерках дровяного сарая, где по–прежнему пахло щепой, слежавшейся за зиму, и косые солнечные лучи, пробиваясь сквозь щели, выхватывали из темноты развороченную в своей верхней трети уродливую поленницу.
Я не мог бы, наверное, объяснить, как я здесь оказался. То есть, я, разумеется, помнил, как я выхожу из квартиры и как очень тщательно прикрываю вслед за собой скрипучую наружную дверь, чтоб она запечаталась плотно и не выглядела для постороннего взгляда незапертой. И я помнил, как я спускаюсь по лестнице и пересекаю колодец двора, полный запаха тополей и — от стекол — расплывчатых солнечных зайчиков. И я помнил, как потом перелезаю через развалины гаража: толстый прут арматуры царапает меня по коленям, и я нехотя останавливаюсь и ногой заколачиваю его в щель между бетонными плитами. Я все это прекрасно помнил. Я даже помнил мелкие, совсем незначительные детали, как, например, обрывок газеты, который белел неподалеку от врытых в землю скамеек, или то, что в окне мастерской, в переплете, не доставало одного из квадратиков стекол: рама совсем облупилась и ее одевали грязные волосяные наросты. Я это помнил. Детали почему–то запоминались особенно хорошо, и вместе с тем, всего этого как бы не существовало, это вывалилось из времени за полной своей ненадобностью, и я заново осознал себя, только стоя перед развороченной желтой поленницей, чувствуя в руках тяжесть страшноватого «лазаря» и негнущимися чужими пальцами передергивая затвор, чтобы дослать в ствол патрон — точно так, как нас учили на военных занятиях в школе. Я, по–моему, в этот момент ни о чем не думал. Я лишь бросил промасленную ветошь обратно, где она находилась, и зачем–то спокойно и тщательно закидал дровами поленницу.
Мне почему–то казалось, что сделать это необходимо.
А затем я вторично осознал себя только во время разговора с Ивонной. То есть, опять же, можно было бы, наверное, вспомнить, как мы внезапно столкнулись на повороте лицом к лицу, и какая она вся из себя была в этот момент замкнутая и отстраненная, и как я вдруг впервые почувствовал бездну возраста, который нас разделяет, слишком уж она действительно была сама по себе, но все это, естественно, не имело ну никакого значения — Ивонна просто спросила:
— Ты когда придешь сегодня домой?
— Приду, — сказал я.
— Приходи, не задерживайся, не заставляй меня волноваться…
И — пошла, не оглядываясь и, по–моему, даже пришаркивая ногами…
Было в ней что–то болезненное.
Как будто — старуха.
И, наверное, уже окончательно я себя осознал, только стоя перед колоннами внушительного здания Департамента. Все четыре его этажа багровели косматым гранитом, несмотря на вечернее солнце сияли люстры чуть ли не в каждом из окон, доносилась танцевальная музыка, а над мрамором колоннады, с треугольного портика, который ее замыкал, знаменуя, по–видимому, особенность нынешнего события, величаво свисало могучее полотнище с государственным гербом, и порывами ветра шевелились тяжелые кисти, которыми оно было обшито.
Ощущение от него было тяжелое.
Между прочим, попал я туда тоже не сразу, я не помнил отчетливо улиц, которыми я только что проходил, и не помнил прохожих, шарахающихся и уступающих мне дорогу. «Лазарь» рубчатой рукояткой своей не помещался в кармане, и я, кажется, сколько мог, прикрывал его сверху ладонью. А когда я, наконец, очутился на набережной, сегодня тщательно подметенной, и, работая выставленными локтями, протолкался вперед через скопление любопытных, то вдруг выяснилось, что здание Департамента замкнуто оцеплением и гвардеец, в которого я чуть не уткнулся, грубовато осведомился, чего я тут ошиваюсь.