Виталий Храмов - Сегодня – позавчера
Миша сглотнул шумно, опустил голову.
– Итак, напомню. Мы – подразделение регулярной Красной Армии, а именно отдельный истребительный батальон наркомата внутренних дел, а не банда махновцев. Выборов командования у нас не будет. У нас тут не будет ни анархии, ни демократии. Командиром батальона я назначен временно исполняющим обязанности, Миша, покажи им приказ. Освобождён я могу быть только вышестоящим командованием на основании аналогичного приказа, но приказ этот может появиться только в случае нашего соединения с частями Красной Армии, что и является нашей задачей. Вы все вошли в состав нашего батальона добровольно и оказались под моим командованием. Вошли добровольно, а вот попытки выйти из батальона, сменить командование, неисполнение или саботаж моих приказов, подрыв авторитета командования мы расценим как измену Родине, присяге, долгу и чести. И судиться подобные действия будут по законам военного времени и нашего положения, а именно – осаждённой крепости. Караться подобное будет расстрелом на месте даже без военного трибунала.
Я вскочил и заорал:
– Вы, гля, что себе возомнили? Здесь вам что, посиделки на завалинке? Письками они тут меряются! Я вам их всем по линейке отмерю, сукины дети! Сотни человек у вас под началом, а вы тут амбиции качаете! Тысячи, сотни тысяч от вас ждут не размера и количества значков на воротниках, а освобождения земли нашей! Вы что делаете? Не устраивает вас командование размером фигурок на воротнике – отойди подальше в кусты, чтобы бойцы не видели, и выпусти мозги проветриться табельным оружием! Но дисциплину расшатывать в моём отряде я НЕ ПОЗВОЛЮ! Я грохнул кулаком по столу, сел, закурил, уже тише продолжил:
– Ваши амбиции – это ваши проблемы. Вообще, амбиции – это неплохо. Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Но прежде необходимо научиться подчинять личные интересы общему делу, долгу, Отечеству. Если вы не сможете научиться – мы не сможем работать вместе, что очень меня опечалит, а вас вообще расстроит. Смертельно расстроит.
Я оглядел исподлобья всех командиров, продолжил:
– Надеюсь, это выяснили. Поскакали дальше. Вот вы…
Я мотнул головой в крепыша, раньше (до отступления) бывшего, наверное, толстячком с интендантскими знаками различия. Он встал, представился. Правда, снабженец. Полкового масштаба.
– Вот и замечательно. У нас займётесь тем же. Сразу вынужден предупредить, так как о вашем брате определённая слава идёт ещё с суворовских времён. Первое: мы – Рабоче-крестьянская Красная Армия. А что это значит? А значит это, что армия наша народная, состоит из народа, содержится народом для защиты его, соответственно, народных интересов. Второе: наш батальон – боевое братство. Мы все – братья. Огнём и кровью войной породнённые. Вам, вновь присоединившимся, предстоит стать нашими братьями. Исходя из вышесказанного, любое действие, направленное во вред нашему подразделению, будет рассматриваться нами как предательство и измена. Все ваши интендантские штучки и ухищрения, с нашей точки зрения, будут выглядеть не только воровством из наших карманов, а именно изменой. Суда не будет. А разговор будет короткий. Максимум – на три выстрела. И мне плевать – как это будет выглядеть со стороны. До Москвы далеко, до Бога – высоко. А я – здесь и сейчас. Вы сами наладите отношения в своём хозяйстве в подобном ключе или это сделает другой, но вы об этом уже не узнаете. Я вас предупредил, теперь к делу. К вечеру мне нужен отчет от вас по нашему материально-техническому состоянию и запасам.
– В каком виде?
– Вот вы и подумайте, а я посмотрю, как у вас получится. Кстати, о Москве. Она далеко, но я так понял, что у вас есть связь с Большой Землёй?
Встал пожилой дядька в гимнастёрке без знаков различия, но в овчинной жилетке. Оказался партийным деятелем, оставленным здесь для организации подполья и партизанского движения. Он и доложил, что у него есть связь морзянкой со своим начальством. Не с армией, не с органами ГБ, а с партией. Ну, хоть так.
– И каково сейчас положение в Москве? Был октябрьский парад? – спросил я его, грубо прервав его доклад (дядька к докладам был привычен, могло затянуться).
– До парадов ли? Положение тяжёлое. Тяжёлые уличные бои…
– Что? – я вскочил. Меня как током прошибло, на лбу, спине и ладонях сразу выступил пот. – Немец вошёл в Москву?
– Уже неделю не прекращаются кровопролитные бои на улицах города. Враг не жалеет сил, всё бросил на штурм, но ценой невероятных усилий и огромных жертв продвижение противника удаётся замедлить. Никто из нас не сомневается, что врага удастся остановить, а потом и вышвырнуть из горячо любимой столицы нашей…
– Не тарахти! – оборвал я его. Только митинга мне тут не хватало. Я сел и схватился за голову: – Это… Как же так? Почему?
– Враг пока сильнее… – опять начал дядька.
– Да подожди ты! Твоё красноречие ещё понадобится, но не сейчас. Меня не надо агитировать Родину любить. Я и так знаю, что победа будет за нами и что война закончится не в Москве, а в Берлине, только не скоро. И я до этого светлого мига точно не доживу. Поэтому, уважаемый Петр Алексеевич, помолчите пока, мне надо подумать. Блин! Это же всё меняет! Всю стратегию нашу надо перестраивать! Блин, как же так-то?
– А давайте сделаем перерыв! – предложил кто-то (я не смотрел на них – упёр невидящий взгляд в стол). Народ дружно покинул дом, я остался за столом.
Так я сидел долго. На самом деле я не думал. Как думать, если известие о боях на улицах Москвы произвело в моей голове эффект взрыва гранаты. В моей памяти сидела, как гвоздями прибитая, сцена из фильма «Битва за Москву», где немецкие генералы с колокольни рассматривают Москву в бинокли. На следующий день их погнали на запад. Этого не случилось. Немец в Москве. Я не в прошлом своего мира, а в прошлом мира Я-2. Это абзац! Всему абзац! России, миру, будущему. И это не изменить, не исправить.
Когда командиры ввалились обратно в избу, я их не заметил, поглощённый чёрным вакуумом отчаяния. Только теперь я понял, что почувствовали русские люди в июле сорок первого – крушение мира!
– Командир! – Леший тронул меня за плечо. Боль вернула меня в реальность (ожоги на плечах после болотного грязелечения категорически перестали заживать).
Я посмотрел на него, будто впервые видел. И его глаза. Я не могу описать, какие они были, что было в них, но глядя в эти глаза, понял, что только что позволил себе то, что презирал в других – слабость. Я позволил себе слабость. Отчаяние. Скольких я вытащил из отчаяния своей энергией, верой в Победу, а теперь сам уподобился им. Я отчетливо почувствовал, что я нужен им. Нужен таким, каким был. Если я сейчас не возьму себя в руки – всё рухнет. Сотни людей опять превратятся в обезумевших от страха и отчаяния баранов.