Кристофер Макнамара - Горец IV
— Как бы мне такой меч, как у тебя, добыть, Учитель?
— Сейчас — тяжело… Он откован в стране, которую вы теперь называете Сипанго, и…
— Как?
— Ага, значит, вы ее еще так не называете… Но сейчас только плыть туда — несколько лет. К тому же иноземцев, «белых дьяволов», туда не пускают, согласно императорскому указу. Да и мечи — не разрешают вывозить…
— Но это препятствия — человеческие, их можно обойти.
— Можно. Но проще дождаться, когда Сипанго станут называть Японией.
— И скоро это будет?
— Через несколько сотен лет…
— Долго ждать… — Дункан с сожалением покачал головой.
Конан посмотрел на него сквозь прищуренные веки:
— Ты что, думаешь, так уж много зависит от качества стали?
Дункан в ответ кивнул даже с некоторым удивлением: как же, мол, еще?
— Ясно… Запомни, ученик мой: каждому суждено иметь свой меч, который будет сопровождать его на Пути. Но меч этот — не просто кусок металла, закаленный, отточенный и насаженный на рукоять.
На это Дункан кивнул уже без всяких колебаний:
— Конечно! Меч — это все!
— Ничего ты не понял, оказывается… Не меч есть все, а все есть меч! И твои мысли, и твое тело, и твой клинок, конечно, — все!
— А что, это не одно и то же?
— Да, значит, ты понял даже меньше, чем ничего… Ну, что тебя еще интересует сейчас?
— Многое… — Дункан вдруг оживился. Впервые его учитель обратился к нему с подобным вопросом.
— Меня интересует, сумел ли тогда я убить того, кто устроил мне первую смерть. Интересует, скоро ли нам удастся показать Фархерсонам, кто хозяин в долине Алмайне. Интересует, остался ли жив молодой Габур, которого увезли, израненного, к какому-то прославленному целителю. Потому что, если он оставил этот мир…
— И что же тогда? А, понимаю… Если умер от ран последний из сыновей Форгейма, значит, место тана…
— Нет, ты не подумай… Я не желаю ему смерти… — Дункан в смущении потупился.
— Верю. Но если он все-таки…
— Да! Если он все-таки умрет — кто возглавит Мак-Лаудов?
Эти слова Дункан выкрикнул почти с вызовом. И — ничего.
Ничего…
Будто в пустоту он свой вызов бросил.
Конан Мак-Лауд смотрел на него не с удивлением — с откровенным любопытством. Так путник в горах смотрит на причудливый камень, которому игра дождя и ветра придала облик человеческой фигуры.
Издали — ну прямо как человек (путник и сам уже готовился заговорить с этой фигурой, вдруг выросшей перед ним). А вблизи — поди ж ты…
Валун.
Впрочем, не совсем так смотрел на него Конан. Во всяком случае, во взгляде его отсутствовала брезгливость.
А вот понимание — было.
Слишком хорошо помнил Конан ап Коткелдер Мак-Лауд время, когда и сам он был таким…
Правда, ему, чтобы выйти из привычной плоскости — плоскости, в которой проходит жизнь обычного человека, — потребовалось куда меньше времени и событий…
А Дункан осознал вдруг, что — по праву старшинства, по праву мудрости, по праву древности рода — не он сейчас должен претендовать на место главы клана Мак-Лауд.
Не он. А его Учитель…
И устыдился Дункан того, что мысль эта пришла к нему так поздно. Вернее, хотел устыдиться — но что-то помешало ему…
Никак, ну никак не мог представить он Конана таном!
— А себя — можешь? — негромко сказал Конан.
(Вслух ли произнес Дункан последнюю фразу? Или Конан прочел мысль?)
Дункан не ответил — он вслушивался в себя.
— Есть вещи, в которых бессмертный если и превосходит смертного, то лишь за счет большего опыта, позволяющего лучше нащупать свой Путь. Например, такое происходит в области Высокого Знания — наука, искусство…
Конан говорил это тихо, словно самому себе. Но Дункан напряженно вслушивался, ловя каждое слово.
— …Все это — так. Но кое-что — иначе. Для того ли дана нам Сила, чтобы испачкать ее в той грязи, которую выдумали смертные, чтобы править друг другом? Хотел бы ты стать королем муравейника, ученик мой?
«Нет», — подумал Дункан, отлично понимая, о каком муравейнике идет речь.
— Нет! — сказал он вслух. И тверд был его голос.
— Что ж, значит, ты все-таки понял больше, чем ничего. Чуть-чуть — но больше! — и Конан улыбнулся в ответ.
— Трудно сохранять Силу в чистоте, — продолжал он, — а вот замарать — легко. Но — сразу дочерна марается Сила, уж такова ее природа…
— Дочерна… — повторил Дункан.
— Да, дочерна! И воин, сделавший это, — становится Черным Воином…
И вдруг Конан вскочил. Следом за ним вскочил на ноги Дункан.
Издали, откуда-то снизу, ветер донес запах гари.
Говорили в старину: кровью или дымом пахнет беда…
12
Ветер доносил запах гари. И столб дыма поднимался, рос с каждой минутой, будто диковинное дерево.
И, словно и впрямь был это древесный ствол, вершина его вдруг расширилась раскидистой кроной. Это дым достиг того слоя воздуха, где господствуют ветры.
Комель же, основание дымового ствола — не был виден. Скрывала его гряда холмов, карликов по сравнению с соседствующей горой, но все же достаточной высоты…
Но Конан Мак-Лауд, несясь вниз по горному склону с такой скоростью, что и конному бы за ним не угнаться, уже знал, над чем поднимается дым.
И Дункан, почти не отстававший (отчаянье придало ему сил) — тоже знал…
Это горел его дом.
Это горел его дом, и пламя вздымалось над ним на высоту, втрое большую высоты стен. Куда меньше, чем колонна дыма…
Но куда больше, чем нужно для того, чтобы оставалась надежда на то, что есть еще внутри кто-то живой.
И страшно, детскими голосами, кричали в пылающем пожаре ягнята, ревела в хлеву корова, кидаясь грузным телом на пышущую жаром стену. А в конюшне было тихо, и ворота ее — распахнуты настежь.
Увели лошадей.
Увели потому, что велика стоимость лошади, во много серебряных соверенов оценивают ее. Или потому, что краденая лошадь — то имущество, которое везет себя само, не замедляя бегство похитителей.
А быть может — для того увели их, чтобы не дать возможности преследовать себя верхом?
Кто знает… Скорее всего — все три этих причины действовали слитно. А дом горел, и пламя глодало его запертые на тройной засов двери, ставни, прикрывающие окна… Так и не сумели взломать их убийцы, оттого и подожгли.
А сейчас — в огне становилось прозрачным дерево, открывая то, что творилось внутри. Лучше бы это так и осталось скрытым.
Впрочем, и некому было смотреть на него…
Лишь толстые стены из блоков дикого камня, сложенные, чтобы стоять века, высились непоколебимо, равнодушные к ярости огня.
Все же нельзя в горах передвигаться быстрее какого-то предела. И сворачивать с тропы — тоже нельзя. Даже если тропа петляет, и путь напрямик, срезав угол, представляется короче.
Это только кажется так… Обязательно где-то на полдороги встретятся непролазные заросли, труднопроходимая стена или осыпь.
Впрочем, что значит — «нельзя»? Можно. Все можно! Сворачивай, если только кости сломать не боишься!
Конан и Дункан — не боялись. Но и не боясь, все-таки бежали они по тропе, чтобы не тратить времени на преодолевание препятствий.
Кроме последнего, конечного отрезка…
Скальный выход громоздился у подножья склона: двести футов отвесной стены гладкого, будто отполированного, камня. В обход его вела тропа, и надо было потратить не менее часа, чтобы кружным путем выйти к его подножью.
А иной дороги — не было. Невозможно спуститься по гранитной скале.
Но и не думали спускаться двое, показавшиеся на ее гребне. Сходу, не задержавшись даже на миг, сделали они шаг с обрыва.
И вот уже летят в пропасть, бескрыло разведя руки, словно неосторожные птенцы, слишком далеко выглянувшие за край гнезда.
И белыми искорками блестят в их руках обнаженные клинки.
Когда двое взбежали на вершину пологого холма, прямо под которым стоял дом, — они уже знали, что увидят… И увидели они именно то, что должно. Не смилостивилась над ними судьба…
Грязные, измученные, в кровавых лохмотьях вместо одежды, стояли они на холме. Ребра их часто-часто вздымались в такт тяжелому дыханию, словно кузнечные меха.
На сей раз Конан дышал не легче Дункана…
И злой, бесполезной насмешкой казалось теперь их оружие: японский меч
— у одного и шотландский палаш — у другого. Запоздало оно. Не сможет оно теперь даровать ни жизнь, ни смерть.
Ни защитить, ни отомстить…
Теперь им оставалось немногое — сделать жалкие три десятка шагов, остающихся до подножья холма. До дома. До того, что осталось от дома…
Но невыносимо трудно было их сделать.
Когда двое мужчин все же сумели превозмочь себя и приблизиться, уже тихо было на дворе.
Лишь гудел огонь, ненасытно пожирая все, что поддавалось горению.
Но давно уже не слышно было ни крика-плача запертых ягнят, ни утробного рева в хлеву.
И собачьего воя — тоже не слышно. Впрочем, его, наверное, и не было. Воет собака, когда ее хозяин лежит при смерти, — но когда ей приходится защищать хозяйское жилище, не воет она, а рычит.