Туллио Аволедо - Корни небес
Максим встряхивает головой. Его густые седые волосы (которые он даже здесь, внизу, непонятно каким образом умудряется содержать в чистоте) колышутся, как львиная грива. Максим — вылитый польский актер прошлого века Даниэль Ольбрыхский.[24]
— Я не согласен, — говорит он. — Важно и то, как живешь. Когда положение невыносимо, стиль — это все. Знаю, знаю, ты не согласен. Не заставляй себя повторять это. Но я вижу это так.
У Максима легкий, едва заметный акцент. И его итальянский решительно лучше моего. В прошлой жизни он был преподавателем теоретической физики в Санкт-Петербургском Государственном Университете. В день, когда все изменилось, он был в Риме на конференции, организованной Папской академией наук.[25] Спустя год он вошел в состав академии, а теперь, насколько известно, был последним ее членом.
— Рано или поздно меня тоже попросят выйти с какой-нибудь экспедицией, и я не вернусь. Как и другие до меня. Совет не придает науке никакого значения. В свете того, что мы натворили, нельзя сказать, что они не правы. Но в целом, теоретическая физика никого не убила. Я хочу сказать, непосредственно не убила.
Мы делили с ним эту комнату почти десять лет. Мы теперь знаем друг друга, как старые супруги. Или сокамерники. Ограниченность пространства сближает.
Или сводит с ума.
Над койкой Максима висит несколько фотографий. Прекрасная женщина намного моложе его. Две голубоглазые девочки. Это не настоящие фотографии, а вырезки из старых модных журналов. Края ободраны.
— У меня ни одной фотографии Алексии и Ирины. И фотографии жены тоже, — признался он мне однажды вечером, глядя в угол комнаты. — У меня есть только память о них. Я даже не знаю, живы ли они. Но предполагаю, что нет. Вероятней всего, что нет. К тому же, это все равно не жизнь. Даже не знаю, чего желать для них. Или для нас.
Максим объяснил мне, что всегда мечтал о сыне, так что, когда родилась его младшая дочь, он уговорил жену назвать её необычным для России именем Алексия.
Рядом с фотографиями висят четыре открытки. Бруклинский мост. Кремль. Эйфелева башня. Эрмитаж.
Потрепанные десятилетиями в сырости, края фотографий загнулись, как у пергамента. Цвета поблекли. Я спрашиваю себя, что сталось с этими городами. Они мертвы, как древние Фивы. Как храмы Ангкора. Видимо, по сравнению с местами, которые они изображают, эти изображения мало пострадали.
В последние часы Максим рассказывал мне о том, что может встретиться нам на нашем пути. Он описал мне климатические и другие изменения, произошедшие с наступлением нового Ледникового периода. О том, как, по его прикидкам, отступили моря. Он говорил о странных созданиях, бродящих снаружи в темноте и даже в бледном смертельном солнечном свете. Смертельном для нас, но не для них.
Он подарил мне все, что знал. Он положил в мой рюкзак блокнот в черном кожаном переплете, потертый и распухший от вклеенных между страниц листков.
— Что это? — спросил я его.
— Возьми. Тебе пригодится. Это плод долгой работы. Голоса множества людей, которых больше нет. Используя их, ты проявишь уважение к их жертве. И к моей работе. Читай по чуть-чуть за раз.
Перелистывая страницы пухлого молескина, я увидел десятки рисунков, карт и сложных преобразовательных таблиц. Некоторые рисунки были очень… странными. Я не знаю, как еще можно их описать. Чудовищные создания. Живые и препарированные, с хорошо видными органами между раскрытых ребер. Органами, названия которых я не знал. Думаю, что у каждого в воображении водятся подобные вещи. Однажды в библиотеке семинарии один священник, проходя мимо меня, дал мне пощечину. Когда я в ярости повернулся к нему, он ограничился тем, что указал пальцем на рисунок, который я нарисовал в тетради. Это была женщина с большими крыльями. Я нарисовал ее, не отдавая себе в этом отчета, пока учился. Вероятно, его оскорбила не сама по себе женщина, одетая довольно прилично, а наличие крыльев. Крылья были, как у летучей мыши. Возможно, будь женщина пернатой, священник принял бы ее за ангела.
Быть может, Максим точно так же механически рисовал этих чудовищ на полях своих заметок. У каждого есть свои темные стороны.
Я положил блокнот не в рюкзак, а в карман куртки. Несмотря ни на что, давление на грудь около сердца дает мне ободряющее чувство. Там она и останется на протяжении всего путешествия. В теперешние времена дружба — еще большая редкость, чем вода и тепло.
В дверях Максим на прощание сжимает меня в объятьях. Его руки когда-то были сильны, как лапы медведя, но теперь стали немощными руками старика. Потом отпускает меня и говорит:
— Будь осторожен там, снаружи.
— Буду.
— Я хотел попросить тебя кое о чем, — бормочет он неуверенно.
— Говори.
— Когда ты будешь снаружи…
— Да?
— Мне было бы приятно, если бы ты нашел время написать пару заметок в блокнот, который я дал тебе. А еще лучше, если б ты вел дневник.
— Хорошо.
— Ты увидишь интересные вещи. Иногда пугающие, но все же интересные. Наступающие времена опасны для науки, и мы должны сделать все, чтобы она пережила их. Поэтому любое наблюдение должно казаться тебе важным; я попросил бы тебя записывать все необычное, что ты увидишь или подумаешь, чтобы поделиться им с теми, кто прочтет это.
— Сделаю. Ладно. Мне пора.
Максим кивает. Потом испытующе смотрит мне в глаза.
— Ты взял радио?
— Я не люблю музыку. Она отвлекает меня. А снаружи нельзя позволять себе отвлекаться.
— Ты прекрасно знаешь, о каком радио я говорю. Возьми его.
— Хорошо.
Максим чешет голову. Плечи его лабораторного халата покрываются перхотью.
— Я заметил, что ты не положил в рюкзак Евангелие. И снял со свитера крест.
— Там, куда мы идем, Евангелие и крест могут оказаться не в почете.
— Но на свитере он все равно заметен. Видишь? Там, где был крест, черный цвет темнее. Он как будто оставил отпечаток. И Евангелие тоже еще в тебе.
— Может быть…
— И все же не знаю, достаточно ли этого. Говорят, что некоторые создания снаружи способны читать мысли.
— В таком случае, я постараюсь не думать.
— Это хорошо удается солдатам. Не знаю, способен ли на это ты.
— Посмотрим.
— Да. Посмотрим. Значит, прощай, Джон?
— «Прощай» — слишком драматично. Я предпочитаю по-итальянски: чао.
— Значит, чао, Джон.
— Чао, Максим.
Я надеваю рюкзак, выхожу из комнаты, бывшей моим домом все эти годы, и не оборачиваюсь. В ней для меня ничего нет. Там мой друг, это правда. Но дружба — это вещь, которую носишь в себе, в сердце. Как ностальгию и раскаяние. Если хочешь выжить в этом ужасном новом мире, необходимо заставлять себя думать, что это так. Что чувства — это огонек, горящий в сердце. Если будешь оборачиваться, если будешь искать в памяти людей и места, которые были тебе дороги, ты рискуешь превратиться в соляной столб, как жена Лота в Библии.
4
НАРУЖУ!
Я с трудом поднимаюсь по ведущей к выходу лестнице.
Рюкзак давит на спину. Лямки натирают плечи. При этом мой груз — ничто по сравнению с тем, что тащат солдаты Швейцарской Гвардии, помимо гигантских рюкзаков несущие на себе оружие и бронежилеты. На их головах каски американского типа и очки ночного видения. У меня есть такие же, они висят на крючке моего рюкзака. Я поправляю ремень своего «шмайссера», пытаясь надеть его, как остальные. Я представления не имею, как им пользоваться, но предполагаю, что рано или поздно кто-нибудь мне это объяснит.
Какой-то человек с разбегу толкает меня в спину, и я ударяюсь о стену.
Из-за рюкзака я теряю равновесие и грохаюсь на землю. Шлем падает с меня, откатывается к противоположной стене.
— Лыжню! — кричит Карл Бун, пробегая мимо меня с издевательским хохотом.
Это он толкнул меня. На нем столько оружия и вещей, что солдат занимает больше половины ширины коридора. При этом, проносясь к выходу, он гарцует, как породистый конь. То, что он может бежать со всей этой тяжестью, кажется мне невероятным.
Капитан Дюран останавливает его на лету.
— Стоять, солдат!
Бун встает по стойке «смирно», мгновенно перейдя от беспорядочного движения к абсолютной неподвижности.
— Так точно, капитан!
— Куда ты, по-твоему, идешь?
— Так точно, капитан, наружу!
— Перестань разыгрывать из себя клоуна, Бун.
— Я симулировал подобающий энтузиазм, синьор. При всем моем уважении, синьор, солдат Гвардии Ватикана не клоун, синьор. У клоунов смешная одежда и огромные носы из красной резины.
Капитан качает головой:
— Вольно. И больше не бегай. Учти, что, если ты сломаешь по дороге ногу, нам придется бросить тебя.
— Чтобы быть спасенным туземцами, синьор? Чтобы выучиться плясать «хулу»?[26]