Вильгельм Зон - Окончательная реальность
Центр».
Абдуллой в Центре называли Адама Витицкого.
41– Русская нация – не устоявшаяся, в отличие от саксов и латинян, – сердито повторил приват-доцент Родыгин, – это говорю я, русский, до последней капельки крови русский.
Он то и дело раскланивался со знакомыми, из тех, кто по предложению Зонненброка пришел сейчас в дом полковника Голубинцева. Макс с усмешкой наблюдал, как злился Зонненброк, считая неуважительной такую манеру вести беседу.
– Неустоявшаяся нация не могла бы сотрясать континент! – сказал казачий офицер, с которым Макс избегал встречаться глазами. – Индусы и всякие там арапы воистину не устоялись; и поныне бродят, как брага; а мы…
– Будет вам, – перебил его Родыгин, статистика вас опровергает. У русской нации генофонд подвижный, а посему огромное количество флюктуаций при рождении. Из десяти немцев – пусть наши германские друзья не сердятся – рождается пять умственно крепких особей, пять средних и ни одного идиота. На миллион – один гений. А русскую семью отличает громадная отклоняемость от среднего уровня, – он взял казака за лацкан пиджака и приблизил к себе, – либо гении, либо идиоты. Не так ли, Абрам Пантелеевич?
– Да бросьте вы, – огрызнулся казак.
– Да, да. Поэтому-то в России всегда было трудно гению и легко идиоту. Верно, Абрам Пантелеевич?
– Да что пристали-то? – казак очевидно злился.
– Латиняне и саксы – нации металлические, их дух ковкий, быстро восстанавливаемый. Возьмите итальяшку: то он, как петух, распушит перья – и в атаку, а то бежит в панике, ну, думаешь, не очухается, а он, глядишь, отряхнулся и снова на рожон прет. А германо-славянский дух кристалличен, ковке не поддается. Он верен себе, противится динамике, изменению, пластике. Консервативный у нас дух. Понимаете, в чем фокус весь?
– Я бы все-таки не объединял германский и славянский дух воедино, – сказал Зонненброк, – это несоизмеримые понятия…
– Отчего же, – перебил его Макс, – соизмеримые, вполне соизмеримые. Продолжайте, пожалуйста, господин Родыгин, это крайне интересно, все, что вы говорите.
42Здесь, в белградском доме полковника Голубинцева, где собирались белогвардейцы, те, кто уповал сейчас на Гитлера как на единственно серьезную антибольшевистскую силу, надо было держать ухо востро. Макс умел слушать и друзей и врагов. Конечно, врага слушать труднее, утомительнее. Но для того чтобы враг говорил, он должен видеть в твоих глазах постоянное сочувствие и живой, а отнюдь не наигранный интерес. Понять противника, вступая с ним в спор резкий и неуважительный, нельзя, это глупо и недальновидно. Чем точнее ты понял правду врага, тем легче тебе будет обвести его вокруг пальца.
– И славяне, и германцы – великие мистики, – продолжал между тем Родыгин, – а ведь ни англичане, ни французы таковыми не являются, хотя у них и Монтень был, и Паскаль. Они семью во главу угла ставят, достаток, дом, коров с конями. – Родыгин с усмешкой глянул на Ермакова. – А славянину и германцу идею подавай! Революцию – контрреволюцию, казнь – помилование, самодержца – анархию с парламентом! Только если для славянина все заключено в слове, в чистой идее, и он ради этого готов голод терпеть и в шалаше жить, то германец пытается этой духовности противопоставить Вавилон организованного дела!
– Почему же тогда мы с германцами воевали? – злобно спросил Ермаков.
Макс искоса наконец взглянул на казака, словно говоря ему: «Смотри не сорвись, Ермаков, поосторожней, Абрам Пантелеевич, шашкой махай…»
– А это историческая ошибка. Славяне и германцы – два конца одного диаметра.
Почувствовав, что Ермаков готовится возразить Родыгину, Макс, быстро закурив, спросил:
– Вы из дворян? Барон?
– Я – барон?! – Родыгин залился быстрым, захлебывающимся смехом. – Какой же я барон?!
– Уж такой барон, такой барон, – мрачно хохотнул Ермаков, чем дальше, тем больше отчего-то злившийся.
– Я разночинец, милостивый государь, разночинец.
– Угу, – скептически буркнул в усы Ермаков.
– Господа, попрошу минуту тишины. – Полковник Голубинцев вышел на середину большой комнаты. – Слово для сообщения имеет наш друг из Берлина господин Зонненброк.
– Уважаемые господа, – сказал Зонненброк, когда аплодисменты (любит русская эмиграция аплодировать, спасу нет!) стихли и воцарилась напряженная тишина. – Мне поручено сообщить, что правительство великого фюрера готово оказать помощь вашим детям и братьям…
По комнате пошел шепот:
– Наконец-то! Вспомнили, слава Богу!
– Мы окажем вам помощь в сохранении знаний, в бережном отношении к традициям. Мы заинтересованы в том, чтобы профессора и офицеры могли переехать в Берлин. Чтобы помогли нам в создании сети учебных заведений для несчастных русских детей. Я приглашаю вас помочь детям, только детям и никому другому! Господа, запись во второй комнате.
В этот момент Макса кто-то дернул за полу пиджака. (Он был в штатском.) Макс обернулся. Сзади стоял Ермаков.
– Надо бы выйти. В туалет, – тихо сказал Абрам.
– Ну так идите, – ответил Макс.
Ермаков стал переминаться с ноги на ногу.
– Вместе надо бы сходить. Здесь рядом.
– Что за ерунда? – удивился Макс.
– Надо, – настойчиво повторил Ермаков.
43В доме Голубинцева туалета не было. Ермаков повел Макса к общественной уборной на соседней улице. Здесь было страшно. Повернувшись лицом к высокому запачканному неизвестно чем окошку и спиной к двери, в которую Абрам пригласил войти Макса, стоял человек. В полутьме сортира Макс не узнал его.
– Вот, привел, – пробурчал Ермаков.
Человек повернулся.
– Родыгин! – ахнул Макс.
– Для друзей Абдулла, – растянув губы, сказал Витицкий.
44Абдулла нарушил правила конспирации. Он не имел права встречаться с Максом вот так просто в туалете, под боком у немцев и недобитых белогвардейцев. Но, во-первых, по своим каналам он уже знал об операции, которую проводил Макс, и понимал, как важно быстро, не размазывая сопли по стенам, расставить все точки над i, подтвердив свое право курировать работу берлинского гастролера. А во-вторых, Абдулла не сомневался, в сортире безопасней, чем где бы то ни было. Ни один немец, даже под страхом обосраться, не сунется в эту грязную белградскую клоаку. «Нет, немец придумает что угодно: добежит до посольства или до ближайшей гостиницы, будет терпеть до последнего, но здесь срать не станет, – размышлял Абдулла. – Немецкий мещанин это вам не английский аристократ. Нет! Вот англичанин вместе с его невероятным, непостижимым аристократизмом насрет где угодно и не поморщится. Ну а русский интеллигент-разночинец, ему кто ближе? Немецкий гопник, мечтающий стать буржуем, или все же засранец-англичанин в цилиндре и галстуке?»
45Жизнь потрепала Адама (Абдуллу) Витицкого. После расстрела Артузова ему пришлось несладко. Обвинения в троцкизме, арест, тюрьма. Ожидание смертного приговора. И вдруг, как во сне – морок рассеялся. Радость жизни накатила девятым валом. Поневоле станешь высоким мистиком. Адама неожиданно отпустили.
За время отсидки многое изменилось в советской разведке. Расстреляли сменившего Артузова Слуцкого. Затем расстреляли сменившего Слуцкого Пассова. Пассова сменил Шпигельглаз, но его тоже расстреляли. Возможно, новый начальник Фитин испытывал кадровый голод, возможно, Витицкому просто подфартило. Так или иначе его выпустили. Огромное счастье обрушилось на Адама в зябком декабре 39-го, когда он вновь стал посещать свой рабочий кабинет на Лубянке. Обиды на коллег не было. Душа сладко ныла в предвкушении скорого счастья.
В этот момент Витицкий полюбил. Полюбил нежно и страстно, как может полюбить опытный, прошедший тяжкие испытания офицер госбезопасности юное создание, лишь начинающее трудный путь в органах НКВД. Катенька, Катюша, Екатерина Георгиевна – она вошла в его жизнь летящей ангельской походкой. Как он был счастлив в эти прекрасные месяцы перед отправкой в Югославию! Сейчас, стоя у грязного окна в вонючем балканском сортире, он почувствовал тоску в сердце. Он вновь вспомнил о любимой женщине, родившей только что ему в Москве сына. Витицкий мучительно остро захотел домой, на Родину. В горле запершило, но он взял себя в руки, откашлялся, сурово взглянул на Макса и сказал:
– Всю информацию, которую вы намерены передавать в Центр, будете передавать через меня. Это указание Главного. Подтверждение здесь.
Он протянул Максу капсулу с шифровкой.
46Казалось, на улице июнь, а не начало апреля.
Макс вернулся в Загреб с тяжелым камнем на душе. Не ужели в Центре ему не доверяют? Зачем приставили к нему этого доморощенного философа Абдуллу? Макс шел пружинистой походкой по центральной Илице, проходил мимо ресторанчиков, поднимался по крутым улочкам Тушканца. Он шел среди толчеи, шума и веселой гомонливой толпы в лес. Там он как всегда сможет поглазеть на облака и спокойно додумать детали, мурлыча любимые песенки.