Анджей Сапковский - Свет вечный
– Слышите?
– Что?
– Ничего не слышим! – закричал Шарлей. – Отступаем! Прокоп не даст нам подкрепления! Убираемся отсюда, пока нас не прихлопнули!
– Слышите?
Сначала шум битвы всё заглушал. Но потом их уши уловили то, что услышал Самсон.
Детский плач. Тонкий и беспомощный детский плач. Из ближайшего, уже объятого пламенем дома.
Самсон встал.
– Не делай этого! – крикнул Шарлей, бледнея. – Это смерть!
– Я должен. Иначе нельзя.
Он побежал. Минуту поколебавшись, они бросились за ним. Рейневана почти тут же отпихнули и заблокировали отступающие после очередной стычки табориты. Шарлей был вынужден бежать от железного ежа напирающих защитников. Самсон пропал.
Табориты наклонили судлицы и рогатины, с криком набросились на защитников. Две роты сошлись с разгона, коля друг друга. По брусчатке лилась кровь.
И тогда из горящего дома вышел Самсон Медок.
В каждой руке он нес ребенка. Еще с десяток побледневших и тихих шло за ним, прижимаясь к его ногам и хватаясь за полы.
И вдруг шум битвы перед воротами утих, как гаснет факел, воткнутый в снег. Утихли крики. Наступила тишина, даже раненные перестали стонать.
Самсон, ведущий детей, медленно ступил между отрядами.
Он шел, а древка склонялись перед ним, стелились к ногам. Сначала словно нехотя, потом все поспешнее. Склонялись, бряцая о брусчатку, смертоносные лезвия алебард и гизарм, клинки судлиц и партизан, острия рогатин и корсек,[323] наконечники копий и тонкие жала пик. Склонялись пред Самсоном. Кланялись пред ним. Отдавали честь. В полной тишине.
Идя по железному коридору, Самсон дошел до ворот. Шарлей, Рейневан и несколько чехов подбежали, забрали и оттащили детей. Самсон выпрямился, глубоко вздохнул, с облегчением.
С противоборствующих отрядов перед воротами как будто спали чары, и они с ревом накинулись друг на друга. А один из стрельцов в окне зацепил крюк ружья за парапет и вставил раскаленный дротик в запал.
Самсон закачался, глухо охнул. И рухнул на землю. Лицом вниз.
Рейневану было достаточно одного взгляда. Он поднял голову. И отрицательно покрутил ею. Чувствуя, как его губы начинают неудержимо дрожать.
– Черт возьми, Самсон! – крикнул Шарлей, становясь на колени рядом. – Не делай этого! Не делай этого, мать твою! Не смей это делать!
Глаза Самсона окутал туман. Кровь рывками хлестала из раны, окрашивала снег.
В это воскресенье отец Гомолка, плебан приходской церкви Иоанна Крестителя в Шумперке, темой своей проповеди взял историю Товита из Ниневии, Товита всегда верного Богу, Товита старого и ослепшего. Плебан проповедовал о том, как сын Товита, Товия, был послан в город Раги Мидийские, а не зная дорог и троп, путешествовал вместе с нанятым проводником и псом.
Пани Блажена Поспихалова украдкой зевнула. Услышав вздох, она посмотрела на стоящую возле нее Маркету. Рыжеволосая девушка, чуть приоткрыв рот, казалось, впитывала каждое слово проповедника. Неужели она не знала Книгу Товита, неужели слышала библейскую притчу впервые? «Нет, – подумала пани Блажена, – просто она любит такие рассказы, запутанные и волшебные истории о путешествиях и преодолеваемых препятствиях. Притчи, предания, сказки, которые, хоть и страшные, но всегда хорошо заканчиваются. Многие любят слушать такие рассказы, священники не просто так выбирают их темами проповедей. Люди на них меньше томятся».
Проповедник, наверное, осознавая, как много людей любят рассказы о путешествиях, красочно развивал сюжет путешествия Товии, Проводника и пса по мидийским равнинам. Говорил о рыбе, пойманной в реке Тигр, о сердце, печени и желчи этой рыбы, которые были взяты по совету Проводника. О том, как в Екбатанах, столице Мидии, Товия познакомился с Саррою, дочерью Рагуила, и как двух молодых людей связала прекрасная и искренняя любовь. Пани Блажена подавляла зевоту. Она знала более интересные любовные истории. Маркета вздыхала и облизывала губы.
А проповедник, заикаясь от волнения, рассказывал о проклятии, которое висело на Сарре, о коварном духе Асмодее, который вероломно убивал всех, кого полюбила девушка. О том, как по доброму совету Проводника Товия прогнал злого демона каждением из сердца и печени пойманной рыбы и как соединился с Саррой в счастливом союзе. О том, как, вернувшись в Ниневию, Проводник вернул зрение Товиту при помощи рыбьей желчи. Как велика была радость и благодарность, какая была свадьба…
– А когда закончилась свадьба, – вещал с амвона взволнованный ксендз Гомолка, – сказал Товит сыну своему, Товии: «Подумай о плате человеку, который сопровождал тебя!» А он отвечал ему: «Отец, как много я должен заплатить ему? Ведь он привел меня к тебе здоровым, жену мою освободил и тебя исцелил…»
– Освободил… – услышала тихонький шепот пани Блажена. – Исцелил…
– Маркета! Что ты говоришь?
– Исцелил… – прошептала с заметным усилием девушка. – И привел здоровым…
– Маркетка! Что с тобой?
Люди в нефе подняли головы, внезапно услышав шум, как будто шум перьев, как будто лопотание крыльев. В толпе зазвучали голоса, тихие возгласы, вздохи. Все уставились вверх. Проповедник на мгновение утратил нить повествования, лишь спустя минуту вернулся к проповеди и притче. К ответу, который дал Проводник Товиту и Товии.
– Открою вам всю правду, ничего не тая. Тайну цареву прилично хранить, а о делах Божьих объявлять похвально.[324]
Шум усилился. Маркета громко охнула.
– Я один из семи святых Ангелов, которые возносят молитвы святых и восходят пред славу Господню. Не бойтесь! Мир вам! Благословляйте Бога вовек. То, что я был с вами, не было моей заслугой, но было по воле Бога. А я…
– Нет! – крикнула в отчаянии Маркета. – Нет! Не уходи! Не оставляй меня одну!
– А я восхожу к Пославшему меня, и напишите всё совершившееся в книгу.[325]
– Уходит, – застонала Маркета в объятиях пани Блажены. – Как раз сейчас… В эту минуту… Уходит… Навсегда… Навсегда!
Блажене Поспихаловой показалось, что витраж вдруг треснул среди большого сияния, и большой свет залили алтарь и пресвитерию. Лопотание крыльев и шум перьев, как ей казалось, было прямо у нее над головой, поток воздуха, как ей казалось, вотвот сорвет ей повойник[326] с головы. Это продолжалось только минуту.
– И он ушел, – ксендз закончил проповедь среди полной тишины. – И встали они, и более уже не видели его.[327]
По щекам Маркеты сбежали две слезы.
Только две.
Таборитов вытеснили из города, ворота забаррикадировали. Со стен снова начали стрелять. О том, чтобы нести Самсона не могло быть и речи, но какието чехи принесли большие щиты, заслонили ими раненного и тех, что были при нем.
– Expectavimus lucem… – сказал вдруг великан. – Et esse tenebrae…[328]
– Самсон… – Шарлею слова застряли в горле.
– Случилось то, что должно было случиться… Рейнмар?
– Я здесь, Самсон. Потерпи… Мы занесем тебя…
– Успокойся. Я знаю.
Рейневан вытер глаза.
– Маркета… O luce etterna…
Голос Самсона уже был настолько тих, что они должны были наклониться над ним, чтобы разобрать слова.
– Напишите, – сказал он вдруг вполне выразительно. – Напишите все совершившееся в книгу.
Они молчали. Самсон склонил голову набок.
– Consummatum est,[329] – прошептал он.
И это были последние слова, какие он сказал.
И солнце стало черное, как волосяной мешок, а месяц стал, как кровь. Со всех сторон выглядывали отчаяние и ужас. И упали изваяния богов истинных и лживых, а с их падением все люди презрели жизнь мира сего.
Распахнулся небесный свод с востока до запада. И стал вдруг свет, lux perpetua. И вышел из него голос архангела, и услышан он был на самых низких глубинах.
Dies irae, dies illa…
Confutatis maledictis,
flammis acribus addictis,
voca me cum benedictis…[330]
Рейневан плакал, не стыдясь слез.
«От Хеба и Кинжварта, скрипел пером старый монахлетописец из жаганьского монастыря августинцев, возвратилась победоносная Прокопова армия домой, в феврале месяце, во вторник ante festum sancti Matthie,[331] празднуя триумфальный въезд в Прагу. И было что праздновать. Пленники были взяты знатные, а добычу и трофеи везли на трех тысячах телег, таких тяжелых, что некоторые десять, двенадцать и даже четырнадцать лошадей должны были тянуть. А что забрать не смогли, то destruxerunt et concremaverunt, разрушили, сожгли дотла. В Мейсене, Саксонии и Тюрингии насчитывалось двадцать сожженных городов и две тысячи сел, которые обезлюдели. В Верхней Франконии не было чего и считать, там осталась одна большая пустыня.
И говорили потом в Праге и во всей Богемии, что этот въезд был настолько великолепен, что самые старшие люди не помнят, чтобы когданибудь чехи совершали такой.