Джордж Стюарт - Земля без людей
– Племя – как ребенок, – однажды сказал Эзра своим тонким с присвистом голосом – голосом, который с каждым днем все больше на птичий стал походить. Сказал и тяжело закашлялся. А когда прошел кашель, снова заговорил Эзра: – Да, Племя совсем как ребенок. Ты можешь показать ему пути, вырастить его, даже поуправлять немного, но все равно вырастет ребенок и пойдет своей собственной дорогой, и то же самое сделает Племя.
– Да, – как-то раз заметил Эзра, – годы и время дают мудрость. Все проще мне теперь кажется, чем раньше казалось. И наверное, если проживу я еще сто лет, совсем все простым и ясным для меня будет. И еще часто вспоминали они других Американцев, которые раньше ушли. И смеялись, вспоминая доброго старину Джорджа, Морин и их радио, которое уже никогда не заработает. И улыбались, вспоминая Джин и ее отказ ходить в церковь.
– Да, – говорил Эзра, – со временем все яснее становится. Почему каждый из них Великую Драму пережил – это я не знаю и, наверное, уже никогда не узнаю. Но думаю, теперь знаю, почему каждый из них потрясение пережил, когда многих Вторая Смерть прибрала. Джордж и Морин, да, наверное, и Молли, потому что недалекими были – без намека на воображение. А Джин выжила, потому что с характером была и волей с этой жизнью бороться. А я потому, что никогда себе не изменял и делил свою судьбу с судьбами других. А ты с Эм… И замолчал Эзра, давая Ишу самому сказать.
– Да, – сказал Иш тогда, – думаю, ты прав… А я – я мог жить, потому что на другой стороне стоял и смотрел, что происходит. А вот про Эм… И когда замер Иш, не в силах говорить, Эзра продолжил:
– Ничего не поделаешь, какими мы были, такими и Племя будет. Не будут они большими умницами, потому что мы такими не были. Наверное, тем, кто действительно умом отличался, не полагалось выжить… Но что Эм касается, нет нужды объяснять и догадки строить, ибо самой сильной из всех нас была эта женщина. Многое нам в этой жизни требовалось. Нам нужен был Джордж с его любовью к дереву, и твоя способность вперед заглядывать нам тоже была необходима, и моя привычка делать так, чтобы каждый с каждым в мире мог жить, наверное, тоже пригодилась, хотя мало я чего собственными руками и головой сделал. Но больше всего, думаю, мы в Эм нуждались, потому что давала она нам мужество. А без мужества разве что медленно умирать можно, а настоящей жизни не получится. И пока они сидели на склоне холма, показалось Ишу, что выросло перед ними молодое дерево и росло до тех пор, пока не закрыло ветвями вид на Залив, где по-прежнему высоко в небо вздымались красной ржавчиной покрытые башни огромного моста. А потом стало болеть дерево, сохнуть и в один из дней рухнуло вниз. Теперь с того места, где любил Иш сидеть и греться на солнце, если поднять немного голову, снова был виден мост. И однажды, когда взглянул он в сторону моста, то увидел, как бушует огонь в развалинах города по ту сторону Залива. И вспомнил, что давно, очень давно, когда и он еще не родился, город этот тоже горел. Сухой северный ветер раздувал языки пламени, и целую неделю горел город. Никто не позаботился узнать, почему возник пожар, и ни у кого даже мысли не возникло тушить пламя. И погас огонь сам собой, когда, наверное, все сгорело, что могло сгореть. А потом пришло время, когда даже разговаривать тяжело им стало. Теперь просто сидел Иш, поудобней устроясь на склоне холма и подставив лицо солнцу, а рядом сидел тот, кому еще больше лет было и который кашлял и с каждым днем все тоньше становился. Трудно им теперь вспомнить было, как дни проходили, как в недели складывались, и даже годы пробегали так, что почти и не замечали их бега эти двое. Но продолжал сидеть рядом Эзра, и иногда Иш думал: «И хотя он кашляет и кашляет и становится все тоньше, он переживет меня». И теперь, когда даже говорить трудно было, разум его все больше во внутренний мир уходил, и Иш думал о всех странностях этой жизни. Разве какой-нибудь другой конец у нее мог быть? Даже если бы не случилась Великая Драма, все равно был бы он сейчас древним стариком – таким, как профессор Эмеритус. Ковылял бы со своей палкой, брал книги из библиотеки, воображал, что занимается какими-то исследованиями, немного раздражал пятидесяти-и шестидесятилетнюю молодежь, управляющую нынче факультетом, а те бы говорили уважительно студентам последнего курса: «Это профессор Уильямс. В свое время был большим ученым. Мы им все очень гордимся». Теперь Старые Времена еще глубже были похоронены, чем древний город Мохенджо-Даро – «место мертвых». На его глазах все это крушилось, обращаясь в прах. Но и другое забавно: эта обратившая все в прах катастрофа не сломала его, не разрушила как личность. И он остался таким, каким и должен был остаться – как профессор Эмеритус, – хотя черные тени уже накрывают его разум, пока сидит он на склоне пустынного холма, словно умирающий патриарх первобытного племени. И еще в эти годы совсем странные вещи стали происходить с ним. Молодые люди всегда приходили к нему за советом, но сейчас – даже когда черные тени закрывали его разум – стали приходить молодые как-то совсем по-особенному. Сидел ли он в солнечную погоду на склоне холма, или в дождливый, или в туманный день оставался в доме, они стали приходить к нему с маленькими подарками: с горстью спелых ягод, которые он очень любил, или с красивым камешком, или с осколком цветного стекла, вспыхивающем в лучах солнца. Не нужны были Ишу ни стекло, ни камни, хотя порой были те камни сапфирами или изумрудами, найденными в развалинах ювелирных магазинов, но он ценил подарки, ибо понимал – молодые люди приносили ему то, что нравилось им самим. Вручали молодые принесенные дары и, когда он сидел, сжимая в руке молоток, почтительно о чем-нибудь спрашивали. Иногда они спрашивали о погоде, и тогда Иш отвечал охотно и с радостью. Он ведь мог взглянуть на барометр отца и часто сказать то, что не могли знать молодые, – уйдут ли низкие облака и выглянет жаркое солнце, или, наоборот, разразится буря. Но порой задавали ему другие вопросы. Например, в какую сторону им лучше пойти, чтобы удачной получилась охота. И тогда пропадало у Иша желание отвечать, потому что ничего не знал он об этих делах. Но когда молчал Иш, не давая ответа, молодежь всегда сердилась и грубо начинала щипать его. И в боли отвечал он им тогда, хотя ничего не понимал и не знал об охоте. Тогда кричал он глухим, старческим голосом: «Идите на юг!» или «Идите за холмы!» И молодые люди улыбались и уходили довольные. А Иш боялся, что не найдут они хорошей охоты, вернутся и снова будут щипать его, но они никогда не возвращались. За эти годы всякое было – было и так, что мог он думать ясно и четко, как прежде, но «все чаще случалось, будто густой туман наполнял его голову, в самые укромные уголки мозга проникая. Но однажды, когда пришли они и голова у Иша ясной была, внезапно понял он, что, кажется, стал для них для всех Богом или оракулом, чьими устами говорит с ними Бог. И тогда вспомнил, как много лет назад боялись дети дотронуться до молотка и как понимающе и согласно кивали головами, стоило ему сказать, что он Американец. А ведь он никогда не хотел быть Богом. А однажды сидел Иш на склоне холма и грелся на солнце и, взглянув налево, увидел, что никто не сидит с ним рядом. И тогда понял, что и Эзра – добрый помощник – ушел и что теперь никто не будет сидеть с ним рядом на склоне холма. И когда подумал так, то вцепились немощные старческие пальцы в ручку молотка, который в эти дни слишком тяжел для него был – и двумя руками не поднять. „И называется он ручник, – подумал Иш, – но теперь слишком тяжел он для моей руки. А сейчас он символом племенного Бога стал и до сей поры со мной рядом… а вот все остальные ушли, даже Эзра ушел“. И тогда, потрясенный неожиданным знанием об Эзре, очистился его мозг от тумана, и окинул внимательным взглядом Иш, что окружало его, и увидел, что сидит на склоне холма, где много лет назад расцветал весной фруктовый сад, а теперь лишь истоптанная, заросшая травой земля, да полуразрушенный дом в зарослях разросшихся кустов, да высокие деревья. А потом он взглянул на солнце, и было солнце на востоке, а не на западе – там, где думал он его увидеть. И в северной части небосклона висело солнце, а значит, середина лета пришла, а не ранняя весна, как он думал. Да, за все эти годы, что провел он на склоне холма, оборвалась для него временная связь, потому движение солнца с востока на запад, начало и конец дня определяющее, ничем не отличалось от движения солнца с севера на юг, когда, сменяя друг друга, времена года проходили. И мысль эта окончательно дала понять, какой он старик, и горько ему стало. И печаль эта принесла с собой воспоминания о еще одной печали и подумал он про себя: „Да, ушла Эм, и Джои, и даже Эзра покинул меня“. И когда ожило в памяти его все, что случилось, что одиноким его снова сделало, заплакал Иш, – беззвучными слезами заплакал… стар он уже был, а старикам трудно управлять тем, что они делают. И когда текли по его щекам слезы, думал Иш: „Все они ушли! И я Последний Американец“.