Елена Чудинова - Держатель знака
Каждый новый день нес мне все новые сомнения в правильности решенного, и они неуклонно разрушали все, что я силился противопоставить… Оставался шаг… Которого я не сделаю теперь никогда.
…В ослепительном свете твоего отвращения я неожиданно увидел, как прочно легло на должное место прежде не видимое мною логическое звено… Я увидел повапленный гроб. Прежде меня влек внешний вид гроба — позолота гроба, я знал, что он таит в себе, но не думал, об этом… И вдруг я увидел разложение внутри… Красота зла неожиданно встала в одну логическую линию с его мерзостью… зло было для меня умозрительной величиной — и вдруг я услышал смрад. Я услышал смрад, когда еще не было поздно…
И чистота твоего отвращения от скверны отвратила от нее меня.
Знал бы ты это… Ты никогда этого не узнаешь, Сережа. Впрочем, я тоже знаю не все…
— Что это?
— Я этого и сам не знаю.
— Эта штучка очень древняя… Кажется, египетская.
Я сказал тогда меньше, чем знал — сам не знаю — почему… Это был анк или анх — синий знак торжествующей жизни… Но что-то заставило меня об этом промолчать… То, что смутило меня, крылось, как ни странно, не в самом амулете, а в том, что ты показал его мне… В этом был какой-то тайный смысл, весть, которую мне не удалось прочесть… Странно до нелепости — но я мог бы поклясться в том, что это — весть, и весть мне… Но от кого?! Мне казалось, что я знаю того, от кого это послано… Что-то в этом — что-то очень важное для меня… Но я же не мог прочитать, вестником кого был для меня Сережа! Не мог… не умею.
Ладно, г-н подпоручик, а не пора ли вам почивать? Вставать ни свет ни заря — идти завтра за Николаева… И некстати же, однако… Ладно, впрочем — завтра я буду в лучшей форме, это все мои посты — есть не хочется, но шатает здорово… Особенно к ночи… «В Вашем догматизме много рисовки, Чернецкой. Можете, конечно, вегетарианствовать, но не есть ничего по средам и пятницам — это уже через край…» Плевать, я за догматизм… Среда — день предательства, пятница — день распятия.
Значит, сегодня день предательства… Среда, третье августа. Ладно, спать, — ох и устал же я все-таки!»
Женя глубоко вздохнул и, уже окончательно забыв о беспорядке на столе, вытащил жестяной умывальный таз (кувшин с холодной водой стоял на подоконнике — но умываться приходилось ставя таз на постель: в комнате некуда было впихнуть даже табуретку) и начал расстегивать потрепанную легкую куртку.
— Кто там?
— Откройте, Чернецкой! Это я, Владимиров…
— Сейчас… Вы — один? Я вообще-то уже не вполне в официальном виде…
— Неважно — открывайте скорее! Очень дурные новости.
Несмотря на явно встревоженный голос человека за дверью, Женя, прежде чем отпереть, застегнулся и провел по волосам щеткой.
44
Кузов автомобиля привычно грохотал от тряски по полуразвороченной мостовой. Мелькали зияющие провалы разобранных на дрова деревянных домов и холодные каменные стены…
Ночь была промозглой. Дину Ивченко, сидящую у правого борта грузовика, знобило.
— Ордера носила?
— Нет, потом подпишет. Некогда было. — Дине отчего-то хотелось, чтобы эта утомительная тряска не прекращалась… С тяжелой неохотой думалось о том, что автомобиль скоро остановится, придется вылезать, идти, что-то говорить, делать, может быть — стрелять… Раньше было легче, намного легче… Раньше, при любой усталости, гнев вспыхивал, как порох, в который швырнули спичку, — спичкой этой могло быть что угодно: портретик какого-нибудь гада-офицерика на стене — и рука сама тянется к маузеру… И все легко, очень легко — можно стрелять и идти под пули…
Теперь вызывать в себе эти вспышки становилось с каждым разом труднее. Стремительная, двигающая ненависть ушла в прошлое: теперь она лежала чугунным мертвым грузом — этот груз, как привязанный свинец, тянул вниз, в покой оцепенения…
Это началось уже давно, с того страшного вечера, когда, взломав дверь явочной квартиры, она с Петровым и Ананьевым, пробежав по пустому коридору, распахнула двери освещенной домашне-уютным светом керосиновой лампы гостиной…
Олька сидел, уронив голову на грудь, длинные пепельные кудри наполовину закрывали его лицо: он казался очень пьяным — это была одна из ею излюбленных пьяных поз… Это было кричаще нелепо — но на столе перед ним стоял пустой бокал рядом с бутылкой… Другой бокал стоял на буфете: наполовину полный.
«Олег!» — Дине еще казалось, что сейчас Олька лениво поднимет голову.
…Олька остался неподвижен: такой же опущенной осталась голова, таким же тяжело развалившимся тело, так же безвольно свисала рука… Дина закричала.
Под рукой, на паркете, валялся пистолет.
«Олег!»
«Наповал…» — процедил Петров, стаскивая кепку: Володька последовал его примеру.
…В подбитой мехом куртке дырка оказалась незаметной — мех и впитал кровь…
Сжавшей обеими руками Олькину голову, пытающейся приподнять ее Дине показалось, что Олька взглянул на нее — пьяным пустым взглядом…
Она плохо помнила, что было дальше.
Было невозможно понять, что же произошло в этой квартире… «Его душа — заплеванный Грааль, его уста — орозенная язва, Так: ядосмех сменяла скорби спазма, Смеясь рыдал иронящий Уайльд. У знатных дам смакуя Ризевальт, Он замечал, как едкая миазма Щекочет мозг — щемящего сарказма Змея ползла в сигарную вуаль…» — Олька часто с удовольствием цитировал эти с ускользающим смыслом плавные строки, которые, казалось, нельзя было и произносить иначе, чем с этим нарочито московским, безупречно московским произношением…
Это был буржуйский поэт, но Олька позволял себе любить его… Еще он любил Блока и какую-то московскую Марину Цветаеву… Особенно Блока…
«…Мы действительно скифы… У нас дыба в крови… Зверство, но не на западный лад — веселое зверство — с кистенем по дорогам да в шелковом кафтане… Зверство-молодечество — его и былины несут» — это произносилось не без удовольствия…
Со смертью Ольки что-то как будто ушло из стен Гороховки — это ощущали все… Даже недоброжелателям, не прощавшим Олькиного барства, стало его не хватать…
…Автомобиль резко остановился перед одноэтажным домом. Два окна были еще неярко освещены.
— Тьфу ты, надо было проехать пару домов мимо, — с досадой проговорил Володька. — Не вспугнуть бы…
— Кто там?
— За шведским мылом.
— Сейчас…
Дверь отворилась: на пороге стоял русоволосый молодой человек с военной выправкой. При виде чекистов он попытался захлопнуть дверь снова, но было уже поздно.
— У вас имеется ордер?
— Имеется.
Дина поняла, что никакой стрельбы не будет. За не покрытым скатертью дубовым столом, на котором в глиняном умывальном кувшине стояли три дымчато-белые розы на длинных стеблях, сидела — как показалось на первый взгляд — девчонка лет четырнадцати: в козьей шали на щуплых плечах и с золотыми, не пушистыми, но рассыпающимися в прическе волосами, собранными на затылке в узел… Девчонка что-то шила — какой-то маленький непонятный предмет, нет — понятный: это был детский чепчик… Ребенок тоже был в комнате — он спал невдалеке, в приспособленном под кроватку ящике комода… Вот как! Можно было не опасаться, что офицерик даст себя арестовать без звука.
— Сдать оружие!
Офицерик молча положил на стол револьвер — так спокойно, словно и не подписывал одним этим свой смертный приговор.
— Митя… Это — конец?
— Боюсь, что да. Слушайте, мадмуазель, я попросил бы Вас не курить в комнате, где находится ребенок.
— Нежности какие, не сдохнет. Скоро на корню ваше семя давить начнем. — Дина с непонятным для себя волнением следила за выражением лица продолжавшей свое шитье юной женщины: не изменится ли оно, не проступит ли в нем страх, страх от понимания того, что никто не сможет помешать ей, чекисту Дине Ивченко, разрядит маузер в это крошечное существо, бессмысленно раскрывшее на нее мутные голубовато-темные глаза… Дине хотелось этого страха. Лицо той оставалось спокойно; оборвав нитку, она расправила слабыми детскими пальцами готовую оборку. Офицер, презрительно усмехнувшийся на Динину реплику, сидел на краю стола, наблюдая за обыском.
«А если бы разрядить — как бы тогда запела, дрянь?» — Это напоминало прежние времена нахлынувшая ненависть сейчас захлестывала все Динино существо, но от этого было почему-то нестерпимо больно… И, что казалось совсем необъяснимым, было чувство, что в этой боли чем-то повинен Олька…
Олька… В Дининых ушах неожиданно (хотя такое случалось не в первый раз) прозвучал насмешливо плавный московский голос:
«Прежде всего — попытайся выбить его из седла, в котором он пока довольно крепко держится… А как ты думаешь — почему? Потому что он уверен, что под ударом только он… Лиши-ка его этой уверенности — и посмотрим тогда…»
«Арестовать вместе с ним?»
«Не будь дурой — девчонку надо оставить на свободе: даже если она сама не побежит к тем, кто еще остался, она нас все равно на них наведет… Думаешь, эти белоручки не станут пытаться выяснить, что с ней и с младенчиком?.. Соображать же надо! Только не делай от него секрета, что она останется в виде приманочки… Уразумела?»